Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Плачущий ангел

Дьяченко Александр

Шрифт:

– Тогда много людей умерло. Утром встанешь, выбежишь на улицу, а по дороге трупы. Через наше село много людей шло в город, думали там спасутся. Как-то раз утром проснулись, а у нас сквозь штахетник рука торчит, как – будто просит, а человек уже мертвый. Людей ели. Не хочу все это и помнить.

Но если можно выкинуть что-то из памяти, но нельзя лишить памяти голодавшую плоть, – такая память укореняется в подсознании и становится частью тебя.

 

Я еще мальчишкой замечал, как кто к нам домой придет, кто бы ни был, – папа всегда предлагал гостям покушать. Как-то купили мы в одной деревне четвертушку туши свиньи, тогда с мясом было трудно. Набили морозилку, что-то засолили, а часть нужно было пускать в еду. Мама тогда нажарила

целое ведро котлет. Мы их ели, ели…, смотреть я уже на них не мог. Говорю маме: «Не могу я их есть, надоели мне котлеты». Услышал папа, и повторил в задумчивости мою фразу. Не передразнил, а именно повторил, для того, наверное, чтобы понять. И говорит снова себе с удивлением: «Надо же – котлеты могут надоесть».

Ангел Прасковьюшка

 

У меня много лет была помощницей в алтаре – бабушка Прасковья. Редко мне приходилось встречать людей такой кротости и смирения. Из церкви не выходила. Молилась Богу – как с другом разговаривала, и Он её слышал. Помню, пришло время, и отказали ей ноги. Просит: «Господи, как же мне без храма? Помоги». Помолилась, встала и пошла в храм.

Затем новая напасть - ослепла. «Господи, как же мне батюшке помогать без глаз? Верни мне глазки». И зрение вернулось. Носила очки с толстенными линзами, но видела, и даже Псалтирь могла читать. Я называл её «мой добрый ангел, моя палочка выручалочка». До последнего времени, пока совсем не слегла, пекла просфоры. Когда уж совсем не смогла работать, сидела в просфорной, и пока другие работали, молилась.

 

Когда пришло ее время уходить в лучший мир, Прасковьюшка отнеслась к этому спокойно и ответственно. Исповедовалась несколько раз, всю свою жизнь, как тесто, пальчиками перетерла.

Но замечаю, что что-то гнетет мою помощницу. Спрашиваю её, а она и отвечает:

– Грех у меня есть, батюшка, страшный грех моей юности. Плачу о нем постоянно и боюсь, что Господь меня, такую, не допустит к Себе.

Мы знаем свои грехи юности, помоги нам Господи. Но чтобы такой церковный молящийся человек, как моя алтарница, до сих пор носила его в себе?

– Неужто не каялась, Прасковьюшка?

– Каялась, да все он мне о себе напоминает, так перед глазами и стоит.

– Ну тогда вновь покайся, чтобы душа у тебя не болела.

На исповедь Прасковья принесла листок бумаги с написанными на нем большими буквами двумя словами:

«Я кусячница шпекулярка».

Видать, язык у неё от стыда не поворачивался, чтобы произнести написанное вслух.

– Это на каком языке написано, друг мой? – спросил я её.

Я забыл сказать, бабушка говорила на своем деревенском наречии, в войну они жили недалеко от Мурома, и видимо, там так говорили. Её речь изобиловала подобными словечками. Меня это постоянно забавляло и умиляло. Все хотел записать, да так и не собрался.

В ответ она расплакалась и призналась, что это её самый страшный грех. В годы войны, когда отца забрали на фронт, в семье остались пятеро детей, из которых Прасковьюшка была старшей.

Вот тогда они узнали, что такое голод. Жесточайшей экономией удалось набрать денег и купить в Муроме на рынке буханку хлеба. Дрожащими руками голодный двенадцатилетний ребенок разрезал хлеб на десять кусков и шел продавать его на станцию солдатам из воинских эшелонов, что шли на фронт. На вырученные деньги она уже могла купить больше хлеба, часть домой, и буханку, вновь на продажу. По нашим временам, какой же это грех? Нормальный бизнес.

– Они же, солдатики молоденькие, сами голодные, на фронт умирать ехали, а я на них «шпекулярила». – И плачет, плачет человек по-детски горько, размазывая по щекам слезы своими старческими кулачками.

Как нам понять их, это поколение стариков, которое вынесло столько страданий, и сумело остаться на такой высоте кристально нравственной чистоты?

Как же так получилось, что вырастили они нас, поколения сытых и равнодушных. Смотрим на

них, штурмующих почту в очереди за нищенской пенсией, или часами просиживающих в больнице в надежде на бесплатный прием, и кроме раздражения, ничего к ним не испытываем...

 

Пришел однажды старенькую бабушку причастить. Прощаюсь уже, а она и говорит мне:

– Жалко сейчас помирать. Жить-то как хорошо стали. Вон, мы в обед за стол садимся, так целую буханку хлеба кладем.

Целая буханка хлеба для старушки – критерий счастливой жизни...

 

Нет, что бы там телевизор не говорил, а кризисы нам нужны, очень нужны. Хотя бы иногда. Ведь кризис – это по-гречески означает «суд», а мы добавим «Божий суд». Бич Божий по нашим ледяным сердцам. Может, хоть так, через желудок, понемногу будем обретать потерянный нами Образ. Научимся смотреть друг на друга, и видеть в другом – человека, а может и сочувствовать начнем? А то ведь все забыли...

 

Иду, смотрю на молодую женщину, что несет хлеб на помойку, а вижу не её, а моего кроткого и смиренного ангела (Прасковьюшку), плачущего невидящими глазами в очках с толстенными линзами, с его такими сегодня смешными и неуместными «кусячила» и «шпекулярила».

Милость Божия

Как зарядил со вчерашнего дня дождик, так и льёт. А я сегодня, невзирая ни на что - на велосипед и в лес. Вся душа изболелась смотреть как люди грибы несут, почитай уже недели две, а у меня ни одного свободного дня. Так что, если бы сегодня даже ливень пошёл, всё одно бы поехал, просто, другого времени нет.

Вымок, конечно, зато в лесу благодать, никого. Душу отвёл за весь год. Потом к нашей прихожанке бабушке Рае в деревню. Её дом в самом конце, родительский ещё. Снаружи весь покосился, а изнутри вполне ещё приличный, и главное - отличная русская печка имеется. Вот в этой печи она мне грибочки и высушит, а потом я их детям отдам.

Тётя Рая перебирает на столе грибы и всё не нахвалится: - Ах, грибочки какие, заглядение. Вот просто брал бы сырьём и ел, такие они хорошие.

Я смеюсь, а она: - Ой, батюшка, припрёт не только грибочки, а кору жевать станешь. Мы, помню, после войны в 46 - 47, ох как голодали. Пять человек детей у мамки, отец без вести пропал. Как сейчас перед глазами стоит, Пасха 47-го года. В доме ничего нет съестного, ну, вообще, ничего. Сорок шестой сам по себе голодный, неурожай, а ещё и картошка не уродилась. В доме ни крошки, мы с меньшим братом уже пухнуть начали. Всё у мамки хлеба просим. А она так руки развела и говорит, не кричит на нас. а говорит:

– Нету у меня ничего, нате, ешьте меня саму.

Спряталась от нас в подклеть, а нам страшно, мамки нету. Где ты, мамка? Ищем плачем уже в голос. Тут средний брат её в подклети увидал и кричит нам: - Вон, вон она! Не бойтесь, нашлась наша мамка! Сколько радости была, мамочка нашлась.

Выходим на двор, глядь, а на крыльце целый узел еды. Открываем, а там, куски хлеба какие недоеденные, даже от пирога кусок. Главное, много так. Потом-то мы догадались, что это тётя Валя Кузюкина с нами поделилась. Они побираться ходили, а мы нет. Мамка гордая была, не могла просить. Да и кого побирать, говорила, у всех детей человек по пять - шесть, и мужиков никого.

А тётя Валя, вишь, пожалела нас, поделилась.

Мы сейчас вона как Пасху встречаем, праздник праздников, и на столе чего только нет. За стол садишься берёшь кусок кулича, так он прямо - таки во рту тает. Только как бы он ни таял, а ведь вкуснее как с теми объедками никогда я больше Пасху не встречала.

Потом повела руками по белым грибочкам: - Какая красота, батюшка, пахнут-то они как, а? Вот она, милость Божия. Знаешь что, поставлю сейчас твои грибки в печку. а сама рвану в лес. Ну и что, что дождь, это всё пустяки. Ты мне своими грибами нутро зажёг, страсть до чего самой пособирать захотелось.

Поделиться с друзьями: