Платоническое сотрясение мозга
Шрифт:
— Ты можешь говорить на человеческом языке?
— Нет.
— Ты счастлив?
— Да.
— У тебя в сердце ноль?
— Пустота.
— Я жила в твоем сердце?
— Семь раз отрежь, один раз отмерь!
— Где мы сейчас находимся?
— В полной неочевидности. В шивороте-навывороте.
— А именно?
— В кондитерском облаке. В туче из барбарисок. В центре мировой стиральной машины. Она даже с камня отмывает письмена.
— Съешь что-нибудь.
— Я хочу напиться.
Я не хотел заниматься с ней любовью, мне хотелось вот так сидеть и разговаривать. Всю ночь напролет. Говорить и слушать по очереди, однако очень скоро совершенно случайно я обнаружил у себя на плечах ее ноги (вот оно, провидение!), причем беседа наша ничуть не потеряла смысла, наоборот, разговор стал
— Ад и Рай, — говорил я, — представляют собой некие крайности. Впрочем, такой же крайностью является бессмертие. Но бессмертие еще более ужасно, потому что оно несет в себе бесконечность и является прямой антитезой нашему миру... какая она у тебя живая и болтливая... одним словом, я не хочу заключать никаких контрактов и соглашений с потусторонними силами, я свободный человек... он опять выскочил... когда живешь своей собственной жизнью и подолгу не подписываешь контракта с сатаной, дьяволом, коммерческими представителями вселенской агни-йоги, членами правительства, бухгалтерским сифилисом, редакторами воображения, директорскими шлюхами... аккуратнее, ты его сломаешь... административными щелочками, червячками сомнения, тогда и дышится по-другому. Да, жизнь иллюзорна! Однако ты права! Каждый человек имеет право иметь что-то надежное. Например, каждый должен знать: где верх, низ, запад и восток, где заканчивается он сам и начинается кто-то другой, другое дело — любимая женщина... здесь никогда не знаешь, где заканчиваешься сам и начинается она. Вот сейчас, когда я в тебе, скажи, где ты, а где я? Где заканчиваюсь я сам и начинаешься ты? Руку протянул. Вот она ты. Ноги протянул — вот она, смерть. Ты сидишь у меня на груди. Конопатая курносая девка щекочет мне пятки. Ты — моя жизнь, она — моя смерть, а теперь все вместе втроем займемся любовью! Я, ты, смерть! Дождь барабанит в окно. Пушкин слишком далек от нас! Байрон догорает где-то вдали! Мчится, мчится тройка, и только дантесы летят из-под копыт! Давайте втроем запряжемся в тройку и помчимся по степи, заглушая безмолвие малиновым звоном гениталий. Поэтому прежде чем сгинуть на веки вечные в бесконечности, украсим себя цветами... колокольчиками и комплиментами.
Мама!
Я закричал.
И потерял сознание.
Через несколько мгновений я очнулся.
Саша лежала у меня в ногах, у нее в глазах стояли утренние озера. Я продолжал говорить и не мог остановиться:
— Я часто был жесток с тобой, я не само совершенство, я не чист и не белоснежен. Прости, любимая, все, что оскверняет этот мир, оскверняет и меня. Я просыпаюсь в своей постели, весь перемазанный в нефти только потому, что где-то в Персидском заливе затонул танкер с полутора тысячами нефти на борту. Где-то в аэропорту расстреляли заложников, и кровь проступает через мои поры. Я бы с удовольствием променял свою шкуру, задымленную смогом, на ангельскую белую чешую, но это будет вопиющая ложь, посмотри, я ползу по песку, как выдра, перепачканная солярой, я рыдаю, я умираю от зловония. Все преступления этого мира на мне. И только ты — мое единственное вдохновение, единственная радость этого мира. Помнишь, как на осенней распродаже вдохновения ты пела псалмы и целовала поэтов, независимо от таланта, напивалась до полной потери памяти и боролась с бабочками на ринге, используя запрещенные приемы греко-римской борьбы? Помнишь, как ты кусала им крылья, как трещали шоколадницы в твоем стальном зажиме?
— Помню, — сказала Саша и грустно по-детски улыбнулась.
Я замолчал.
Заткнулся!
Наступила пауза.
Часы этого мира хрустнули и остановились.
* * *
Демоны несколько раз просыпались этой ночью: на крышу с деревьев сыпалась железная кленовая смесь. Ночь была тихая, слишком теплая для октября и совершенно безветренная. А в три часа началась инаугурация одного из католических поэтов павшей империи. Повсюду завертелись христианские мельницы, поднялся ветер, и народы вместе с пылью и бумагой полетели вдоль земли. Пламя, от которого не было ни тепла, ни света, захлестнуло все пустое, вторичное, и оно сгорело на наших глазах. У нас в ногах бушевало пламя, в котором корчились все порождения зла, все похоти,
все знаки бесчувственного времени: закладные камни с надписями, бронзовые головы, мемориальные доски... словно все они были сделаны из бездымного пороха.Море шумело где-то совсем рядом. Поднялся ветер, и начался бешеный шторм. Мы с Сашей вышли на берег. Море выбрасывало на береговую отмель странные вещи.
Сначала мы нашли несколько сотен утопших кардиналов де Ришелье, мертвых, раздувшихся от воды, их лица были похожи на государственные печати. Потом мы нашли поющего кита и стащили его обратно в воду; вскоре на берег выбросило огромный белый рояль. Крышка была открыта настежь, и струны гудели на ветру, они чревовещали из белого ящика.
Я зарыл свою правую ногу в песок, чтобы меня не унесло ветром, и застыл словно ящерица, прислушиваясь к гудящему пророчеству. Сашенька впитывала в себя мои иллюзии, порожденные струнной вибрацией. Она сняла с себя платье, чтобы уменьшить парусность, и закрыла глаза.
Мы стояли на ветру времени и дрожали от холода.
Мы закрыли глаза, и перед нами пронеслось наше будущее.
Роза ветров впрыснула мне в глотку свой гремящий аромат.
Рояль гудел мощно, как электрическая подстанция. За нашими спинами шумели сосны.
— Такого ветра я не видела тысячу лет! — закричала Саша.
— Он дует со скоростью света!
— Чулки трещат по швам.
— У меня качаются зубы.
— Я слышу, как охают корни моих волос.
— Этот ветер вырвет сердце из груди.
И точно.
Вдруг нас подняло и понесло куда-то.
Мы летели по воздуху, взявшись за руки, и уже не слушали, что будет потом, нам стало безразлично наше будущее.
Мы влетели, как два футбольных мяча, в чужие окна, проломили раму и стекла и упали на пол. Нам было все равно, мы больше не могли ждать.
Спустя много-много лет я написал ей письмо, где подробно описал случившееся в этот вечер. «Ты помнишь, милая, как выло раненое небо, как мы упали на пол в чужой квартире и покатились под стол, как мои зубы выбивали чечетку, как осень отступила на два шага назад, мокрые стаканы посыпались на подтаявший лед.
Умирать и воскресать под моей тяжестью на полу из грубо оструганных досок, снова и снова в течение этих двух часов. Только твои феи, потерявшие последние надежды на собственную совесть и поэтому совершенно бесстрашные, могли позволить себе желать так откровенно не прятать, не скрывать, не подавлять желаний.
Всю жизнь я смотрел на твоих фей с любовью и вожделением, я чувствовал, что в моих недрах поспел тяжелый и раскаленный уран, титан, никель, магний, марганец, я чувствовал, как по моему лицу стекают вниз потоки раскаленной лавы, что опять, снова и снова, я готов к новым извержениям, что эта гремучая и раскаленная рубиновая смесь уже поспела, что, если я не освобожусь от нее, не выброшу наружу, она сожжет меня изнутри, превратит меня в пыль, золу, в шинель Александра Македонского, в зеро! Я должен был выплеснуть наружу все, что так долго, многие годы, хранил в себе.
Твои феи окружили нас (я был сверху), они сидели вокруг, подняв подолы своих сарафанов, они гремели кольцами, серьгами, украшениями и прищелкивали языками. Я поднял голову и посмотрел на них. В моем взгляде было много битого стекла и молдавской музыки.
И тогда они поняли: надо бежать, чтобы не забеременеть от меня!
От моей зажигалки!
От моих шнурков!
От моих черновиков!
От горы Фуджимаки.
От руки учителя, перепачканной мелом.
От латинской Q.
От зенитного патрона, прошедшего сквозь нарезной ствол, летящего в цель.
Но пришло мое время. Я взорвался! И лава полетела во все стороны, вызывая законное негодование ревнивых мужей, моралистов, старых дев, давая жизнь без разбору всему на своем пути: листьям, траве, кометам, научным теориям, озарениям.