Плавающая Евразия
Шрифт:
"Известно, что верблюдиц наши предки посвящали своим божествам, метили и отпускали на волю во исполнение какого-нибудь обета. Нарушивших данный обет божества должны были покарать мором, градом, землетрясением..."
Секунду поразмыслив, он поставил перед словом "предки" уточняющее слово - "суеверные", затем перечеркнул и написал для усиления - "наши темные предки", зато после "божества" ввернул словечко "якобы". От этой казуистики Давлятову вдруг сделалось дурно, и он снова вскочил, трагически вопрошая:
– Но почему же? Почему Шаршарову уютно с... господи боже! Баба-соль! Так это же фемудянский академик! Почему я сразу не подумал?! Из памяти вылетело - Бабасоль! Почему он не изгоняет предателя Шаршаро-ва? Не клеймит его? Не бичует? Я же должен выворачивать свою душу и выскребать ее!
Тут случилось с Давлятовым такое
А ощутил он... будто находится на площади, посреди которой возвышалось угрюмое капище. Из распахнутых ворот валил горький дым, от которого верблюды, шагающие мимо, морщась воротили морды. По краям площади, подле полукругом тянущихся - стена к стене - каменных домов, расположились под навесами паломники, держащие путь в Каабу, близ Мекки. Весь день здесь не утихал гомон и топот, сновали взад-вперед в пестрой одежде амаликиты и гифриты, хасамы и мадианитяне с лицами веселых разбойников. Собравшись из разных мест пустыни, они, не теряя времени, тут же собирали краткосрочный, на день или два, базар, торговали мечами, верблюжьими седлами, рабами, плутовали, а с наступлением темноты жарили мясо на костре, бросая голодные взгляды на кувшины с вином; иудеи отдельно, в сторонке готовили свой излюбленный савик [Савик - каша из ячменной муки (арамейск.)].
Старейшина города и содержатель капища, имеющий от него немалый доход, ходил с двумя телохранителями мимо навесов, всматриваясь в лица приезжих, будто замышлял что-то. Совсем недавно он получил высочайшее разрешение настоятеля святилища в Мекке - вместо куска камня, отсеченного от черного камня Каабы, поставить в капище эти два изваяния - мужчины и женщины в натуральную величину, стоящих в обнимку, чтобы фему-дяне и останавливающиеся здесь по пути в Мекку люди чужих племен поклонялись сразу двум божествам, взамен старого идола, прозванного Йагусом [Йагус буквально: посылающий дождь]. Йагуса же, из-за которого не было ни дня покоя фемудянам - чужие племена зарились на него, пытаясь унести любой ценой, даже ценой смертельного кровопролития, - старейшина подарил соседям, чтобы те защищали границы фемудян от набегов. Вырезанные из зеленого камня, новые идолы излучали загадочный свет, который и отпугивал и привлекал фемудян. Безо всякого спора согласились они вынести святой камень и поставить на его место истуканов с человеческими лицами. В этих божествах был заключен и некий высший смысл, кроме простого смысла мольбы о милосердии и помощи. Фемудяне, глядя на изображение себе подобных, могли в своих грезах отождествлять себя с дающими, милосердными и почти безгрешными. В моменты особого волнения они воображали себя уже и бого-человеками, хотя и боялись признаваться в этом даже друг другу. Это расслабляло их, снимая с души нарост запретов и тайн, и мнили себя фемудяне избранными среди других племен, которым многое дано и позволено...
Настоятель всматривался, пытаясь понять, о чем же говорят приезжие, выйдя из капища, где они только что поклонялись новым божествам. Нет, он не боялся возмущения или осуждения. Ему, человеку сентиментальному важен был сам эффект переживания перед ликом стоящих в обнимку мужчины и женщины. По жестам их и мимике настоятель догадывался, что ни один, даже самый благочестивый паломник не испытывает удивления или досады после выхода из дымного капища; наверное, потому, что оберегают чистоту чувств и силу волнения для Святилища в Мекке, в конце своего многотрудного путешествия по пустыне. Да и не все они считают своим долгом поклоняться местным, фемудянским идолам. Лишь состоятельный пилигрим или тот, кто настойчиво повторяет свой обет, надеясь на благосклонность божества к его мольбам, шел в сторону жертвенника, обложенного простым камнем, близ сухого колодца, ведя за собой упирающуюся овцу или верблюдицу.
К нему подбегали служители жертвенника, чтобы отогнать овцу в загон слева от колодца, а верблюдицу - в загон справа, где их придирчиво осматривали живодеры. Не обнаружив на теле животного никаких следов насилия, тут же, на глазах дарителя метили его, протыкая раскаленным прутом уши,
и пускали в стадо, где меченого новичка обнюхивали со всех сторон другие верблюдицы, как бы выражая и сочувствие и радость от того, что душа их будет отдана божеству. А принесший жертву переступал порог капища, чтобы поклониться идолам, и вид униженной верблюдицы, которой проткнули ухо, настраивал душу молящегося на высокую ноту. Ни лужицы крови вокруг черного мрамора, на котором стояли обнявшись идолы в человеческом облике, ни зола и пепел, ни смрад и сырость внутри капища не остужали переживаний молящегося.И сегодня все шло своим чередом; как и все дни, пока длится сезон паломничества - хадж; началось оно по лунному календарю с месяца ау-л-хиджжа. И только к концу хаджа, когда толпы едущих в Каабу редеют, цены на жилье в палаточных гостиницах, на базарах рабынь падают ниже обычного... но и это уже не смущает предприимчивых фемудян, довольных выручкой.
Закрывшись в своих домах, они считали и складывали дирхем к дирхему и, увлеченные, не слышали криков и улюлюканья мальчишек, сбегавших вниз по холму:
– Салих, Салих, откуси себе ухо!
Тот, за кем они бежали, корча рожицы и дергая его за полу холщовой накидки, лишь растерянно улыбался, пытаясь казаться дружелюбным к своим преследователям. Бледное, истерзанное болезнью лицо и дергающаяся рука, которая, описав дугу, опиралась на посох, выдавали в нем странника, только что вошедшего в город.
Впрочем, фемудяне - и взрослые и дети - видели его не первый раз. Своими странными выходками и речами он прослыл среди них сумасшедшим. Появлялся он здесь ненадолго днем, слонялся на базаре, смущая паломников проклятиями в адрес божеств, называя их пустыми, бездушными истуканами из глины. Не щадил ни Хабула, ни богиню Манат, ни Баллу. И так возмущал всех, что благочестивые забрасывали его камнями и так гнали до самой черты города. Хоть и исчезал он после этого надолго, о нем не забывали, фемудянские купцы частенько видели его то в Рухате, между Меккой и Мединой, то в Ал-Валине, в землях племени хасама, то в самом Таба-ле, на пути из Йемена, и всюду назойливо и исступленно поносил он божества племен, призывая верить в единого Бога, милостивого, милосердного... "Я передаю вам то, с чем послал меня господь мой! Я передаю вам то, с чем послал меня господь мой ради вашего спасения..."
В последний раз его видели в Джудде, где он также был жестоко побит камнями. Старейшина Джудды призывал тайно умертвить его, доказывая, что бродяга со своими бредовыми речами не так уж безобиден. Отрицая богов каждого племени, он, как червь, подтачивает вечнозеленое родовое дерево, взращенное на дедовских обычаях, родном языке, непохожести нравов, в угоду чуждой, привнесенной откуда-то идее единобожия!
В прошлый раз, едва он появился на площади в окружении мальчишек и, выкрикивая проклятия, сразу бросился в капище, чтобы побить посохом Йагуса, - настоятель велел телохранителям не трогать его, пусть выльет весь свой гнев на Голову идола. В ярости он даже сдвинул камень, пытаясь повалить его набок, а люди вокруг смотрели и потешались. Он же воспринимал это как признак их слабости и еще больше воспалялся. И даже когда телохранители набросились на него и скрутили ему руки, он, удовлетворенный, подумал, что фемудяне уже созрели, настало время отделить ложь от истины...
И с какой ребячливой горечью рыдал он, упав лицом ниц на песок бархана, когда узнал от паломников, что в капище фемудян вместо сраженного им привезли новых идолов, окаменевших в объятии мужчину и женщину, и что поклоняются теперь себе подобным, погрязшим в грехах и блуде, и не только сами все ниже опускаются в пучину порока, но и соблазняют паломников из других племен, обогащаясь на лжи.
И сейчас, когда он спустился с пологой улицы на площадь, настоятель решил опять потешиться представлением, чтобы развеять скуку. И дал знак телохранителям - не задерживать его у входа в капище.
Он шагал, сжимая посох, с таким видом, будто страсть, овладевшая всеми его помыслами, застилала ему глаза. Он никого не замечал, кроме мальчишек, хотя в предвкушении бесплатного представления шли за ним и взрослые. Настоятеля он не увидел, а, скорее, почувствовал нутром и, словно получил толчок в грудь, остановился перед ним. Ярость в его глазах сменилась сожалением, даже печалью, и он сказал с дрожью в голосе:
– Бабасоль... В прошлый раз мне показалось, что ложь отступила... Ты заметил это по моим глазам, не мог не заметить, ибо ты проницателен. О, как ты, должно быть, смеялся надо мной, когда телохранители твои толкнули меня в ров... чтобы я захлебнулся в крови жертвенных верблюдиц! О, как ты смеялся, гордец! И чтобы еще больше унизить меня, вместо куска камня поставил в своем мерзком капище сына и дочь блуда!