Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

«Должно быть, в карты или в кости…»

Должно быть, в карты или в кости Или побившись о заклад, Я проиграл лихому гостю Все то, чем стал бы я богат. Когда и как случилось это: В бреду ли или с пьяных глаз?.. Но час расплаты — черный час — Наверно, был отмечен где-то. Все чаще в жуткой мгле ночей И днем средь гула городского Мелькает взгляд — не знаю, чей, — Звучит неявственное слово. И что печали прежних лет, Тоска разлук и скорбь утраты, Когда на сердце горя нет, И все ж оно тисками сжато? Давно не помнит ни о чем И только бьется торопливо, Как будто за моим плечом Расчета ждет игрок счастливый. Париж. 1925

«Как

жемчуга поддельного мерцанье…»

Как жемчуга поддельного мерцанье, Утеха обнищавших богачей, Остались мне одни воспоминанья Моих былых и подлинных страстей. И где они, доверчивые жены, Мгновенные попутчицы мои, Восторг томительный ночей бессонных И щедрая безудержность любви? Они ушли, к другим или в могилу, Ушли они, как молодость прошла, И только память с верностью постылой Еще глядит в пустые зеркала. Но я живу и памяти не верю, Гостей приблудных в гости я не жду, И пусть они скулят за темной дверью, — Не выйду к ним и в дом не поведу. Мне жизнь была причудливой затеей, И в мудрости я не был уличен; Но твердо знаю, что всего глупее Я буду в день моих же похорон. Париж. 1925

«Есть краткий миг, когда сильнее смерти…»

Есть краткий миг, когда сильнее смерти Пышнее жизни нищая любовь, И кажется, что жернова часов Судьба неугомонная не вертит. Но миг пройдет, как все проходят миги, Очнемся и увидим, что кругом Ничто не изменилось: те же книги Вдоль стен и тот же грохот за окном; Привычный голод в утомленном теле, И холодно и стыдно быть нагим; И каждый шаг, когда сойдем с постели, Ведет туда, где рок неумолим. Гудит толпа, снуют автомобили, Как проститутка город разодет; И денег хмуро ищем на обед, Забыв о том, как царственно любили. Париж. 1924

«У модных лавок, где бока…»

У модных лавок, где бока Мне отдавили парижане, Я в стеклах вижу двойника, Каким он был бы на экране; И бледность строгую свою, И рот с усмешкою короткой, И взгляд упорный узнаю, И торопливую походку. Когда под низким потолком Заснув, себя я вижу в небе, Мне так же облик мой знаком И соблазнительно враждебен; И возвратясь издалека, С усильем тяжким отстраняю Такого точно двойника, Каких в витрине оставляю. Оставил там, где пустота, И не оставил — уничтожил; И снова — улиц пестрота, Толпа, и я, ни с кем не схожий. Но тщетно разум шепчет мне Про сонный бред и отраженье: В его словах, как при луне, Одно сплошное наважденье. И надо где-нибудь присесть И, выпив кофе подогретый, В газете биржу перечесть, — Чтоб вновь поверить жизни этой. Париж. 1925

«Рояль, бандура, барабан, и скрипка…»

Рояль, бандура, барабан, и скрипка, И резвая трещотка с бубенцом. Их пятеро, чернявых с кожей липкой, И много нас внизу, полукольцом. Мы слушаем, глядим, сейчас запляшем, Запляшем так, как пятеро хотят; Их бойкий лад хмельней, чем зелья наши, И прямо в кровь струится этот яд. Пять лет войны, семь лет, ни с чем не схожих, Расплаты с прошлым, худшей, чем война, — Не оттого ли бредом чернокожих Европа, как дикарь, упоена? И следуя за юношей безусым, Прильнувшим к даме с задом битюга, Должны мы трепыхаться, как зулусы, Зажарившие пленного врага? Париж. 1925

«Двенадцать раз, затем еще двенадцать…»

Двенадцать раз, затем еще двенадцать Пробьют часы, и в бездну канет день. Оглянешься — пустая дребедень, А мир стоит, и люди суетятся. Как лист газетный, где печать сыра, Был каждый миг соблазном и приманкой; Но вечер мертв задолго до утра, А утро —
тот же вечер наизнанку.
Глодать ли кость, глотать ли трюфеля, Любить искусство, женщин или скачки, — Все так же тупо вертится земля Слепою клячею на водокачке. Париж. 1925

«Я устал — слова сказались сами…»

Я устал — слова сказались сами, Это страшно, внять еще страшней. Но гудит земными голосами Дальний хор моих забвенных дней. Так привычны стали мне поминки, Точно мертвых больше, чем живых; Замечаю тонкие былинки, А дубов не вижу вековых. И на что мне пышность долголетий, Медный звон во все колокола, Если вечность — луч, пронзивший сети, Или быстрый зов из-за угла? И не только ни жене, ни брату Не понять, но сам не разберу, За какую призрачную плату Я служу нездешнему добру. Париж. 1924

«Скупой, он расточает силы…»

Скупой, он расточает силы, Дела и думы долгих лет, Чтоб мир презренный и постылый Стал звонким золотом монет. Но ведь такой же, несомненно, Стяжатель я и жалкий мот, Бросая в мир самозабвенно, Что каждый цепко бережет, И накопляя прихотливо Взамен растраченного дня, Гуденье мерное прилива И свет, идущий от огня. Париж. 1924

«Нет, не отдам я жизни этой…»

Нет, не отдам я жизни этой, Размеренной и трудовой, Где песни древние допеты Под гул машин по мостовой, Где с каждым днем бледнее зори, Томительнее вечера, И лишь одни слепые взоры Пронзают ночь — прожектора. Но не с презреньем, не с упреком, Не возгордившись, не скорбя, — Я мир отверг взметенный роком, Стыдясь за самого себя, Что так мне мил поблекший, строгий И стройный дедовский уклад, Что дни накатанной дорогой Так незаметно прошуршат. Париж. 1924

«И я дрожал от холода в квартире…»

И я дрожал от холода в квартире, На голых досках отлежал бока, Одну селедку ел, и с родника Таскал ведро — версты четыре; И слушал в мертвой тишине ночей На гулкой улице шаги и шорох, И знал, что люди есть страшнее вора, Сородичи — врагов лютей. А вкруг меня творилось злое дело, Такое злое, что не скажешь вслух: «Тюх-тюх — подскочит смертник — как петух, И в яму бахнет неживое тело». Семь лет прошло, семь лет иль семь столетий, Я вышел из заклятого кольца, Но сытого стыжусь лица И дней, которым солнце мирно светит. Осталась, видно, зябкая тоска На дне души, как яд на дне стакана, Как холодок щемящий от нагана Чуть ниже левого виска. Париж. 1925

«Люблю уют жилых покоев…»

Люблю уют жилых покоев, Ковер шершавый на полу, Узоры выцветших обоев И кресло низкое в углу; На тахте мягкие подушки, На полках книги; по столам Разбросанные безделушки, — Весь этот скарб и этот хлам. От жизни долгой и упорной, От чинных радостей и бед, Как некий лик нерукотворный, Остался всюду блеклый след. Но знаю я часы иные, Когда под небом голубым, Неотвратимые, немые, Предметы тают словно дым: Клубятся каменные стены, Струится под ногами пол, И стол, такой обыкновенный, Уже совсем не прежний стол; И сразу все, что было мило, Ненужным станет и чужим: Протяжный зов автомобиля И гул над городом большим; В толпе лицо на миг родное, Любовь сулящий трепет век, И ласковый уют покоев, Где жил и умер человек. Всему, что есть, я знаю цену, Но эту дикую игру Люблю как светлую измену Земному, темному добру. Париж. 1925
Поделиться с друзьями: