Пляска на помойке
Шрифт:
Вместе с великим переворотом, поставившим в России все с ног на голову, пришло торжество коммерции и наживы, культ насилия и секса. Откровенному осмеянию подверглись верность и стыд, и новый Змий явился Адаму и Еве с яблоком познания. Все, шедшее из прошлого, что могло сохраниться даже под покровом коммунистической ночи, было отвергнуто миллионами молодых мозгов, воспринявших возвещенную сверху свободу как вожделенный беспредел.
Чуть позднее Таша с укором говорила Алексею Николаевичу:
— Вот ты все ругаешь моих новых друзей. А Паша, например, в пятнадцать лет уже торговал подержанными вещами. И в девятнадцать открыл «комок» на Никольской…
В
Впрочем, когда ей теперь было читать? Получив наконец права автолюбителя, она часами сидела за рулем — мчалась с Таней в школу, затем объезжала магазины, там перехватывала дочь после трех-четырех уроков и везла на корты, в то время как маленькая труженица глотала в машине бутерброды. Новый тренер требовал все больше и больше времени для занятий, восхищался Таниным трудолюбием и заодно неоцененной внешностью ее мамы. Теперь они уезжали из высотки рано утром, когда он, отравив на ночь мозг радедормом, крепко и безмятежно спал, и возвращались только под вечер. Случалось, еще не сняв рюкзак, Таня бежала к нему в слезах:
— Папа! Я так устала, что не могу заниматься английским!
А в дверь уже звонила преподавательница, крошечная женщина, которую Таня уже успела перегнать по размеру обуви.
Вот когда они стали уходить от него: первым Молохом оказался профессиональный спорт, куда Алексей Николаевич своими руками толкнул дочь, не подозревая, что каждая ее победа на корте — это его поражение.
4
Какая-то странная жизнь — жизнь понарошке — началась в Домодедово для Алексея Николаевича.
Он постепенно перестал писать — да и заказов больше не было, стал чаще прикладываться к бутылке, валялся на диване, ожидая, приедут ли. А Таша? Дни рождения начали еженедельно повторяться: у родителей Сергея, у его брата Паши, у их знакомого — тренера по двоеборью. Алексей Николаевич мучился от неспанья, устраивал скандалы и начал угрожать разводом. Таша спокойно и даже насмешливо отвечала:
— Что? Какие еще рога? Я тебе навесила? Да у тебя там, — указала она на голову, — даже не чешется...
Но все уже лезло наружу, становилось слишком очевидным.
Однажды, после такого празднества, Таша вернулась грустной и впервые за эти домодедовские недели попросила Алексея Николаевича посидеть с ней вечером за бутылочкой. После двух бокалов шампанского она сказала:
— Можешь радоваться. Я с ним порвала…
— С Сергеем? — спросил Алексей Николаевич.
— При чем тут Сережа! Это же был совсем другой мальчик. Его приятель. Они меня вытащили на кухню! Один парень держал дверь, другой уговаривал не бросать eго. А он лежал на полу и плакал. Но я заставила себя…
Она встала, сомнамбулически пошарила в ворохе кассет и нашла одну.
Запела мнимо беззаботная еврейская скрипочка, в голосе которой слышалась, однако, глубокая печаль — тысячелетняя грусть вечных скитальцев.
— Все у меня отняли, — сказала Таша. — Осталась только вот эта песенка…
Алексей Николаевич поглядел в ее лицо, в ее глаза, и ему стало нестерпимо жаль Ташу. Благодарность теплой волной вошла в него: «Вот ведь как! Ради меня, старика, бросила молодого парня! Рассталась с ним…»
Потом оказалось, что все это был театр — в надежде укрыть связь с тренером. Она лгала. Лгала легко и сама скоро забыла о своей сказке.
А
Алексей Николаевич был рад поверить в очередной обман.5
— Так невозможно жить! Мотаться из Домодедово в Москву и назад! — сказала как-то вечером Таша Алексею Николаевичу.— Надо снять квартиру. Но квартиру маленькую, недорогую. А ты будешь приезжать к нам с Танюшей из Домодедово…
0н поглядел на нее и внезапно увидел совсем другую, незнакомую женщину. Алексея Николаевича, в его домодедовском одичании, преображение это застигло врасплох.
Когда и как оно случилось? И куда подевалась недавняя покорная, даже жалкая, худенькая сутуловатая девочка в незаметной курточке, которую Наварин в коридоре перед своим кабинетом принял за заочиицу-аспирантку? Как только она обрела самоуверенность, появился и новый образ — грум или паж из какого-то рок-ансамбля, с мальчишеской стрижкой, с накладными плечами, с джинсовыми костюмами, изукрашенными то цирковыми блестками, то накладными аксельбантами, то физиономией Мерилин Монро, со сверкающими колготками, открывающими до паха ноги. И, конечно, с вожделенной девяносто девяткой, в которой она ощущала себя царицей.
И все это сделали «грины».
Она быстро научилась «ченчу», и нашла общий язык с мальчиками, тусующимися у сбербанков, отслаивала и сортировала их, выбирая того, кто надежней и выгодней. Доллар дал ей чувство превосходства над большинством и равноправия с теми, кто теперь крутился наверху, хотя бы и в спортивном мире. Дал способность быть безоглядно щедрой, широкой, беззаботной.
Она получила возможность по-новому, чем прежде, любить.
Теперь, когда чувственность заполнила ее ставшее тугим и холеным тело, изменился самый голос, особенно если она жила хотя бы мысленно им. Так было, когда она слушала музыку, их музыку — в репликах, даже бранчливых с Алексеем Николаевичем, голос ее все равно делался густым, медвяным, хотя тембр исчезал, растворялся в этой размягчающейся плоти. Маслянистыми становились зеленоватые глаза и слегка опухали губы. Музыка — бесстыдно-чувственная, с придыханиями, симулирующими оргазм, — действовала на нее сильнее, чем алкоголь с неизменной сигаретой.
Вечерами она подолгу и с тщанием — хотя вставать надо было и очень рано, — натиралась разными кремами и мазями (две полочки были заставлены ими тесно, словно солдатами на параде), натиралась вся, вплоть до лона, наслаждаясь своей новой, молодой и гладкой кожей, бесконечно нравясь себе самой и мечтая, как покажется ему. Репетиции эти длились так подолгу, так раздражающе, что однажды Алексей Николаевич затосковал и, глядя сквозь дверь ванной, не выдержал, спросил:
— Ты, что? Каждый вечер собираешься на шабаш?!
Нет, шабаш дозволялся ей, видимо, нечасто — раз в неделю или в десять дней. И при всей запарке — все рассчитано поминутно, целый день за рулем, в перевозке дочки на корты, в школу, на обед, снова на корты,— она не пропускала в Москве ни часа для маникюрши, парикмахерши, косметички, истребляя волосы на руках и ногах, подвергала тело самоновейшим массажерам. Перемены происходили незаметно и открылись Алексею Николаевичу все разом.
Как бы вдруг у нее удлинились и начали загибаться вверх ресницы, загустели брови, едва заметный пушок над верхней губой превратился в темные усики. Алексей Николаевич увидел, как при всей культивируемой ею худобе раздвинулись кости таза, как вызывающе обтягивают лосины ее ягодицы, как вожделенно открывает она ноги…