Пляски бесов
Шрифт:
– Дядь Богдан, – заговорил Василий, – мне сегодня помощь твоя нужна.
– А я как раз к тебе шел, – ответил Богдан и, повернув снова к дому, открыл калитку, приглашая Василия войти.
Богдан отпер дверь хаты и впустил молодого человека в сени, где хранились в углу мешки с просом, а на тумбе, прикрытой льняной салфеткой, спала кошка. Оттуда Богдан повел его в комнату, где приятно ласкали глаз нежно-голубым цветом неровные стены. На старом полированном столе, за который теперь садился Богдан, приглашая сесть и гостя, стоял горшок с цветущей розой. И если приглядеться, то можно было признать – роза та самая, что короткое время назад Стася вынесла из подвала.
Василий уселся за стол и разглядывал коврик, висящий на стене, бумажные картинки, изображающие ангелов и голубей, а также неширокую кровать, туго застеленную расшитым покрывалом. Жилище Богдана сильно отличалось от того, в каком
Нельзя знать, что толкнуло Василия открыться Богдану. Ведь чужая душа – потемки, даже когда обладатель этой души сидит напротив окна, и яркий свет, срезанный лишь короткой занавеской, ярко бьет ему в лицо. Может, припомнились ему разговоры, слышанные в детстве, о Богдане и Светланке, после смерти которой Богдан остался ей верен и не сходился ни разу с женщиной, хотя желающие прибрать его к семейным рукам были, а среди них и те, которые прибегали к помощи колдовства. Но Богдан сдюжил и теперь жил один – для чего, неведомо. А может, пришел к нему Василий по той причине, что вслед за всем селом привык считать Богдана странным. Да и сделался странным Богдан восемнадцать лет назад, когда Василий только появился на свет. И потому к странности этого немолодого уже человека Василий относился как к само собой разумеющемуся. Ведь не секрет: то, что уже было, когда человек появляется на свет, воспринимается им как то, что было всегда. Неведомо ему – за то, чтобы оно было так, как когда он народился, кому-то из уже живущих пришлось жертву ль отдать, голову ль положить, кровь ли пролить, свою иль чужую. Если разобраться, ведь то же самое можно отнести и к свободе – кости-то упивские свидетельствуют, что драться за нее пришлось. Да в такую пору драться, когда никто и не верил, что однажды свобода и к гуцулам зайдет. А теперь она есть, вот она – свобода. Но таким молодым, как Василий, разве познать, что так было не всегда?
Разговор их был коротким, но обстоятельным. Богдан только слушал, а Василий говорил – сначала с трудом, но потом язык его разомкнулся, и он поведал Богдану все, что с ним приключилось в последние две ночи, ничего не утаивая, даже того истомного чувства, которое вселялось в него с приходом покойницы. Меж ними на столе стоял светильник, о чем свидетельствовал обширный блик на потрескавшемся лаке. Когда Василий закончил, на глазах Богдана были тихие слезы. Они выступили, когда только суть рассказа начала вырисовываться для него, и стояли до самого конца. Но и тогда не пролились, а высохли так же тихо, как появились.
– Выходит, дядько Богдан, в эту ночь я помру, – проговорил Василий, заканчивая.
– Того Бог не попустит, – отозвался Богдан.
– Две ночи уже попускал.
– Всякое бывает, – уклончиво ответил Богдан.
Они помолчали, и в тишине этой до них доходило размеренное кудахтанье птиц, запертых в сарае за стенкой.
– Вот что, – решительно проговорил Богдан. – Сегодня ночью я тебя подменю. А ты тут оставайся.
– Она жизнь из тебя выпьет!
– Лучше из меня, чем из тебя.
– Почему так лучше, дядь Богдан?
– Потому что ты молодой, Василий. Когда ты на свет только родился, моя жизнь была уже закончена.
– Я виноват, дядь Богдан, – горячо заговорил молодой человек. – Во мне два чувства были. И одним из них я согрешил
– Я не священник тебе, Василий, – спокойно отвечал Богдан. – Исповедь мне твоя не нужна. Ты помощи моей попросил. А если б не попросил, я сам шел тебе ее предлагать.
Когда Богдан снова вышел со двора, время уже шло к вечеру. Но не к дому Василия он сейчас держал путь, а к старому ветеринарному пункту. Не доходя до него с десяток метров, он остановился. А мы уже знаем, что там росла береза, так полюбившаяся ему – то ли своей розовой раздвоенной раной, то ли по другим ведомым ему одному причинам. Встал напротив нее Богдан и так простоял долго. Слезы пошли из его глаз, но на этот раз, когда рядом не было Василия, Богдан не стеснялся их проливать. Да и не впервой ему было исходить слезами напротив этой березы.
Поднялся небольшой ветерок, но уже чувствовались в нем холодные струи, обещавшие – к ночи он превратится в ветрило. Зашумел ветерок в голых ветвях березы, рождая в них звуки. Замер Богдан. Только глаза его жили, блестели, отражая внутренний свет.
Береза ахала и охала, в полной мере передавая свои страдания и Богдану. Да не сам ли он пробудил их в ней? Легко ли безмолвному дереву смотреть на слезы тихого человека?
Наконец Богдан сошел с места. Пошел вдоль ручья, и тут что-то блеснуло в его рябых от ветра водах.
То было не отраженье звезды, ведь ни одна из них пока не показалась на небе. Наклонился Богдан, вгляделся в темную струящуюся ленту. Упал на колени, опустил руку в холодную воду и вытянул из нее фигурку Христа, брошенную Лукой. Обтер рукавом насухо, к сердцу прижал и заплакал снова, на этот раз сотрясаясь от рыданий. И так держал он Христа у груди, пока холодный металл не согрелся.Ветер не обманул предчувствия и вскорости окрепчал и обозлился. Набросился он на деревья нещадно и без сожаленья, мотал их верхушки, ломал ветки и губил самых молодых. Словно Судный день наступил для берез, сосен и грабов, и в качестве наказания им был ниспослан ветер.
А вместе с тем ветер приволок сюда, вниз, такой густой туман, какой мог стоять только над известным нам озерцом. Изодрал он его в злобе своей в клочья, разбросав по селу. И, может, тем, то есть туманом, и объяснялось явление у Богдановой березы. Уж так ветер набросился на нее и так мотал ее из стороны в сторону, что, ухнув, береза выпустила из себя белесую тень размером с человеческий рост. Но может так статься, что факт сей, достоверно имевший место быть, объяснялся не мистическим, а научным образом – то клок тумана, прятавшегося за березой, был прогнан, и момент его исхода совпал с уханьем, изданным деревом.
Однако, каковы бы ни были природные условия, вернемся к Богдану. Находясь один в доме Марички и Андрия, лежа на месте их сына, он не спал и спать не собирался. Судя по виду его, во что бы то ни стало и что бы вокруг не происходило, он намерен был дождаться появления бабцы. Впрочем, это вскоре случилось.
– Заждался? – прошелестел старческий голос, и Богдан, до того притворявшийся спящим, открыл глаза.
До чего же великолепная и страшная картина предстала его глазам! То уже не бабца сидела в ногах, а прекрасная молодая женщина, словно одетая в кокон сказочного света. От кожи ее исходило молочное сияние, которое распространялось вокруг, словно пар. Ресницы ее были стрелами, метившими в цель острее, чем выпущенные из татарского лука. Рот источал желанную влагу, и хотелось припасть к нему и пить, наслаждаясь без меры. Зубы жемчужными рядами освещали улыбку. Гладкие, словно змеи, косы лежали на вздрагивающей груди. Вздыхала явившаяся томно и горячо, и невозможно было устоять перед ее сладкими вздохами. Только глаза оставались непроницаемыми, как печная заслонка, не пускающая туда, где все уже давно сгорело и превратилось во прах.
– Не ждал я тебя, старая, – проговорил Богдан.
– Ты не Василий! – вскликнула бабца.
– Я не Василий, – подтвердил Богдан.
– Кто ты? – ахнула она.
– А ты кто?
– Ты Богдан. Я давно посматривала на тебя, коханий, – нежно проговорила женщина и прилегла ему на грудь.
Черные косы ее тяжело заструились, обымая все его тело. Повел Богдан рукой, сбросил с себя одну косу. Повел другой – сбросил вторую.
– Дай же поцелую тебя, – раздался жемчужный голос ее.
– Я со старыми каргами не целуюсь, – сдавленным голосом ответил Богдан.
– Ах так! – она выпрямилась. Выдернула из косы прежнюю веревочку и хотела накинуть ее на шею Богдана.
Схватил Богдан ее за запястье, и нега с истомой ошпарили его по локоть. Отдернул он руку, перекрестился.
– Не поможет, – хрипло расхохоталась она.
Снова взмахнула веревочкой, и снова Богдан упредил ее руку. На этот раз не исходило от нее ни неги, ни истомы, одна только силища, какой в женщине быть не должно. Да и в мужчине такой силищи не было и не бывать никогда. Глянул ей в глаза Богдан – а они черные, нездешние. Понял он тогда, что смотрят они, да не видят. Как понял и то, что не сбросить ее с себя, неминуемо дотянется она до него и напьется. А она уже и тянулась ко рту его, сверкая жемчужными зубами. Богдан и рад был бы теперь Богу душу отдать. Но Бог ли ее забирал?
Решил он бороться до самой последней минуты, пока достанет у него хоть капли сил. Но сил у него не достало – не сдюжил Богдан. Лежал он, придавленный тяжестью, какая должна была вмиг раздавить человека. Лежал с веревочкой на шее, раскрыв рот и глядя в страшные глаза, отрицавшие существование света.
Впилась она в губы Богдана, и уже душа его потянулась из груди, как вдруг взвизгнула бабца, отстранилась, будто ошпаренная. То обожгло ее прикосновение Христа, отогревшегося под рубашкой Богдана. Скинул Богдан с шеи веревочку. Вскочил на ноги и до того, как бабца успела взвиться, перекрестил ее трижды фигуркой Христа. Сошли с бабцы косы, пышность с груди сошла, сошел молочный блеск с кожи ее, и превратилась она в ту, кем ей и следовало быть. Прежде чем упасть навзничь, бабца успела посмотреть окрест себя взглядом, полным удивления и любопытства.