По древним тропам
Шрифт:
Вечером, когда Масим-ака, Шакир и Садык вернулись с поля, они застали у себя гостя из Турфана — Абдугаита, с которым Садык в свое время ездил по кооперативам. Когда-то Абдугаит, заправляя самодеятельностью в молодежном кружке, любил поболтать, прихвастнуть насчет того, сколько он разбил девичьих сердец, и вообще был малым безалаберным и легкомысленным. Сейчас, же он сидел мрачный, подавленный, на вопросы отвечал скомкано.
— Как там поживает старый Саид-ака? — поинтересовался Садык. — Ты его давно видел?
— В январе… В больнице. — Абдугаит закурил, затянулся, и по лицу его, покрытому ранними морщинами, скользнула гримаса, будто кольнуло в печени. — А что за болезнь — можно не спрашивать, —
Когда-то Саид-ака был мастером своего дела, искусным кулинаром, блюда готовил восхитительные. Теперь же…
«Вот он, символ новой политики, — голодающий повар», — с горечью подумал Садык.
— А ты сам где сейчас, Абдугаит? — спросил он. — Все там же, в торговом товариществе?
— Торговля, культура… — Абдугаит снова сморщился, как от сильной боли внутри. — И думать нечего, всех гонят в деревню… Было немного денег — ушли на лечение. Желудок. В Тохсуке у меня родственник, думаю к нему податься. А к вам я заехал с плохой вестью…
Вошла Марпуа, чтобы убрать со стола, и Абдугаит смолк, недоверчиво на нее косясь. И вообще весь вечер он будто постоянно чего-то опасался, все озирался и оглядывался.
Дождавшись, когда Марпуа вышла, Абдугаит продолжал:
— Плохая весть для вас, дорогой Шакир… Ваш отец умер. В тюрьме.
— Кто сказал? — вырвалось у Шакира.
— Этот… бандит Нодар.
Сидевший тут же Масим-ака медленно поднял ладони к лицу, прошептал молитву и сказал: «Аминь». Мужчины сделали то же самое. После некоторого молчания первым заговорил Шакир:
— Значит, эта сволочь все еще в Турфане, жив-здоров. — Он имел в виду Нодара. — Что он тебе еще сказал?
— Сказал, что Зордунбай оставил завещание на его, Нодара, имя. Как выразился, «отныне все имущество бая, и дом, и скот, принадлежит мне». А потом добавил: «кое-что по завещанию полагается и Шакиру».
— Шайтан его забери! — выругался Шакир. — Пусть он сам растащит его хозяйство, этот стервятник. Я падалью не питаюсь!
Весть о смерти отца не вызвала у Шакира особой печали, должно быть, остыло сердце к Зордунбаю, были на то причины, а вот злость к Нодару явно осталась.
Разговор их прервал Аркинджан. Он открыл дверь и сразу бросился, никого не слушая, со слезами к Большому дяде — Масиму-аке.
— Закир ударил Бойнака! — сквозь слезы еле выговорил Аркинджан. — Пинком!.. Ему же больно!.. — По пыльным щекам его текли, слезы, оставляя след, глазенки сверкали гневом. — Ему же больно!.. — повторял и повторял он, не в силах успокоиться.
Шакир присел возле сына, ладонью вытер ему щеки, а Масим-ака громко позвал пса через приоткрытую дверь.
Бойнак тут же прибежал на зов и ткнулся мордой в колени Масима-аки. Старик почесал ему брюхо, почесал за ушами, и пес, радостно поскуливая, стал бить хвостом по полу.
— Вот и все, сынок, — сказал Масим-ака Аркинджану. — Твой Бойнак уже совсем здоров.
— Не плачь, герой, а то нагрянут черные чапаны, — вставил Абдугаит, намекая на китайцев.
…Ночевал Абдугаит в комнате у Садыка. До полуночи он рассказывал о прискорбных новостях из жизни в Турфане, о слухах, которые доходили время от времени из Урумчи и Пекина. Люди голодают повсюду, но разговор о еде и одежде считается безыдейным. И в то же время Пекин каждый день отправляет в Гонконг, в эту английскую колонию на своей земле, по пять тысяч свиных туш. Каждый день! В провинции Цзянси разогнали руководство за то, что в некоторых деревнях жители ликвидировали общественные уборные и восстановили «опасную систему частных уборных». Все удобрения, как известно, — государственное достояние. О какой культуре может идти речь в такой обстановке? Любой разговор о театре, о музыке или о книгах объявляется безыдейным. Интеллигенцию гонят из городов в лагеря «трудовой переделки».
Абдугаит принял какие-то таблетки, запил водой и вскоре уснул. А Садык не мог сомкнуть глаз до утра. Он писал и зачеркивал,
писал и снова зачеркивал, но к рассвету были готовы новые стихи. Он назвал их «Ирония судьбы».Садык задул лампу, сдвинул шторку с окна и при свете нового дня переписал стихи набело. Поставил дату и, невольно покосившись на окно, подсознательно боясь слежки, подглядывания, перечитал их снова.
Славною была земля когда-то И цветущей, словно сад, — поверь, Только все, что мы любили свято, Под пятой двурушников теперь. Да, у них нет слова без обмана. В каждом деле — мелочный расчет. И какой спасет нас стих корана? Встрепенется ль тот, в ком кровь течет? За Стеною воздух как отравлен. Душно. И любой тюрьмы тесней. Как там можно жить, когда объявлен Безыдейным даже соловей!Радость творческой удачи смыла все страхи. Взволнованный Садык еще не хотел спать и сел за письмо Момуну и Ханипе.
Утром он отправил письмо друзьям. Но ему не суждено было дойти до адресата. К тому времени в Кульдже произошли события, которые круто изменили судьбу и Момуна, и Ханипы, а затем коснулись и Садыка самой неожиданной стороной.
IV
Недовольство жителей Кульджи росло день от дня. Многие жили впроголодь, без работы, иные не имели крова. Люди безуспешно обивали пороги городских и областных учреждений, прося хоть какой-нибудь помощи, но в ответ получали либо отказы, либо одни лишь обещания, которые не выполнялись. Многие заявляли о своем решении перейти в Советский Союз. Местные власти на словах вроде бы приветствовали это, а на деле чинили всяческие препятствия. В коридорах учреждений собирались очереди, обсуждались слухи, все чаще раздавались голоса: «Надо всем вместе пойти в областной партком, поодиночке мы ничего не добьемся».
И вот 29 мая 1962 года около десяти часов утра большая группа горожан направилась к зданию областного парткома. По пути к ним присоединились другие группы из ближайших улиц и переулков. Толпа росла. Не было ни организаторов, ни подстрекателей, многотысячная демонстрация возникла стихийно. Некоторые шли с детьми. Росла толпа, и росла у людей надежда: нас не прогонят, потому что нас много, нас выслушают и наконец-то прекратится неразбериха, областной партком, как высший орган власти, наконец-то наведет порядок — и наши мытарства прекратятся.
В толпе демонстрантов шли Момун и Ханипа. Они были радостно возбуждены — народ поднялся, чтобы постоять за свои права.
— Наверное, будет митинг, — предположила Ханипа.
— Тогда я выступлю, — отозвался Момун.
Они тут же стали прикидывать, о чем говорить, какие привести доказательства нарушений правопорядка, какие факты…
Момун и Ханипа поравнялись с обувной лавкой, как вдруг послышался странный треск, похожий на сухие раскаты грома. Момун невольно поднял голову, ища грозовую тучу, — на безоблачном небе сияло майское солнце, бело-синим фарфором сверкали горы, пахло цветущей джидой…
Впереди толпы послышались крики, истошные вопли, толпа на какое-то мгновение остановилась, будто упершись в стену, а затем хлынула назад. Дробный стук пулемета покрывал стоны и крики. Теперь уже отчетливо было слышно, что выстрелы раздавались со стороны здания областного парткома. Люди бежали к домам, к дувалам, падали раненые и убитые. Момун увидел, как посреди улицы металась девочка лет шести с криком: «Мама! Мама!». А вокруг свистели пули. Ханипа бросилась к девочке, Момун хотел было бежать за Ханипой, но не успел сделать и трех шагов, как острая боль пронзила ему левую руку — и Момун упал в пыль.