По обрывистому пути
Шрифт:
— Похудела ты, правда, — признала Аночка, разглядывая знакомку.
— Уже некуда больше тощать, как коза на репейнике — кожа да кости. В чем держится дух, и сама не знаю. Должно быть, со злости на свете живу. Всех ненавижу!
— Уж так и всех?! — недоверчиво переспросила гостья. — Не всех, конечно, а «тех»… Тебе Антон указал мое логово? Шкалик небось купила ему? Значит, все уж слыхала?.. Эх, Анька! Кабы я удержалась на фабрике, я бы сама к ним в Союз подалась, чтобы в Союзе люди все поняли… Уж так мне досадно глядеть… Подумай, ведь я-то такая же дура, а разом смекнула обман. Профессор к ним ходит такой, Платон Христофорыч, должно, в полиции служит. Он им по-научному затемняет мозги… Мы тут написали про это бумажку одну для рабочих, — тихо
— Узнаю, спрошу, — уклончиво отозвалась Аночка. — А кто составлял?
— Тут, в квартире… один ко мне ходит. В мастерской работает. Ну, и ещё…
— А у них в мастерской все так же, как и у вас? Тоже полиции продались? — осторожно спросила Аночка, в тяжёлой растерянности оттого, что не могла уже выполнить возложенного на нее поручения, не могла связаться с рабочими, хотя перед коллегами нахвалилась своим знакомством.
— Поветрие ходит такое, Анюта! — со вздохом ответила Манька. — Мой-то Саша в маленькой мастерской. У них таких нету. Он гадает, что скоро, должно быть, и все уж поймут. А покуда кругом по заводам плохо… Вот мы для того и взялись за письмо к фабричным — двое чахоточных дураков да с нами третий еще того хуже — Антон-нищий, пропойца!.. Конечно, не нам затевать… Тут и ещё бывает один — тот настоящий… Хвалил за бумажку. Смеется: «Воюйте, воюйте, вояки! Социал-демократы не справятся объяснить рабочим, так, может, вы растолкуете лучше. Кому воевать, как не вам! Вас из рабочего класса и то прогнали!» — смеется, а губы трясутся, сам того и гляди заплачет от злости, что так обошли нынче нашего брата… Помнишь, прошлый-то год, помнишь, Анька?! А Льва Николаича помнишь, Толстого? А как полицейских лупили на площади возле Пушкина!.. Сколько радости было! Я думала — вся чахотка пройдет от такого раздолья. Иду да дышу таково-то легко… Целый день по морозцу тогда с тобой гуляли, подружка нежданная ты моя!
Манька порывисто обняла, поцеловала Аночку и закашлялась с тяжким надрывом, отчего, казалось, ещё больше заострились её скулы и нос.
— Ты не брезгуешь, что целую тебя? Уж так ты обрадовала меня приходом, что я и цветочки свои позабыла, будь они прокляты, сколько в них крови моей, за какие гроши их приходится делать! Сидишь целый день, спину гнешь да всё думаешь, думаешь… Кажется, целую гору всяческой думы надумала, а подсчитаешь цветы — на полтинник не выйдет! Приходишь сдавать, а там все такие же: то кривая старуха, то девчонка без ног, то какая-то умалишенная… А как тут ума не лишиться от этих цветов?! Говорят, что на шляпках на дамских цветы носить мода пришла. Может, модистки дороже заплатят, чем в похоронном. Схожу попытаю, тут адрес мне дали… — Говоря, Маня уже нанизывала какие-то синенькие лепестки на проволочку. — Я их во сне, проклятые, вижу — лиловые, жёлтые, красные! Легче всего ромашки делать, зато за них дешево платят — всё то же на то же выходит! — заключила она. — А ты что искать-то нас вздумала, да и опять в этот, как его… в маскарад нарядилась?.. Ивановной, что ли, старуху твою зовут? Она нынче в шляпке твоей на базар поплетется? — с усмешкой спросила Манька.
Аночка выгрузила припасённые для Маньки гостинцы — связку баранок, пакетик сахару, кусок колбасы и любимого ею студня, который взяла в лавочке, там, рядом с домом Лизаветы.
— Соскучилась, просто так я, повидать захотела, — сказала Аночка и, как всегда, когда говорила неправду, вдруг покраснела.
— Эх ты вруша! — спокойно улыбнулась ей Манька. — Я бы тебя в эту, как её… в конспирацию ни за что не взяла: жандарму сбрехнешь, а сама и в краску!
— То — жандарму, а то — подруге. Ты дура! — сказала Аночка.
— А когда за подружку признала, то и не ври. Ведь я понимаю: ты шла к нам — ждала все встретить по-старому, поговорить по делам собралася, ан тут совсем по-новому всё: те в царство небесное через полицию лезут, а эта на гроб цветочки готовит и сама уж в могилку сползла по колена! Чего с ней язык трепать зря-то!.. А ты не гляди,
что в могиле. Я живуча, как кошка, сдыхать сдыхаю, а дай поиграться бумажкой — и кинусь! С последних сил, знаешь, кинусь! Мне бы бомбу, не то ливорвер, я бы им показала, где раки зимуют! — жарко сказала Манька.— Да я не из тех…
— Я и знаю. Ты ведь из тех, которые за рабочую массу? Ну вот те и масса! «Спаси, господи, люди твоя. Победу благоверному императору!..»
Аночка удивленно взглянула на бойкую в злости собеседницу.
— Ладно, давай угощаться. Я богатая стала, самовар завела! Нащеплю лучины, попьем…
Вдвоём они поставили самовар. Пока он грелся, Манька сама рассказывала о своей ссоре с бывшей подругою и её сожителем, о том, как пришлось ей покинуть фабрику. И за чаем все не могла уняться, отстать все от той же темы. Её боль из-за того, что полиция обошла рабочих, была ещё сильнее, чем боль Аночки.
— Затменье на всех нашло, как ослепли! — говорила она.
— Понемногу очнутся, поймут, — обнадежила Аночка.
— Будить людей надо, Анюта! Сами они не проснутся. Мне бы сейчас ливорвер! — повторила Манька, оттолкнув чашку с чаем.
— А что бы ты сделала? Лизавету стрелять пошла бы? — с насмешкой спросила Аночка.
— Сама-то ты дура! — вдруг тихо вздохнула Маня. — Кто дал бы, тот указал бы мне, на кого выходить. — Она вдруг понизила голос до шепота, хотя в квартире не было никого, и до этого она говорила не опасаясь, но эти слова, как заветные, из самой глубины души, она выдохнула без звука: — Партия есть такая, которая за стрельбу. Я бы в неё подалась! Ты из ней никого не знаешь? — спросила она, заглядывая Аночке в глаза.
— Не знаю, — сказала Аночка. — И не нужно это совсем. Заводами целыми подниматься надо, а у вас на заводах полиция хороводит…
Манька составила к стороне посуду, остатки еды и опять взялась за свои цветы.
— Не везде на заводах полиция, — сказала Манька. — Есть такие хорошие люди! Зайди в воскресенье ко мне, к вечерку. Я одного позову — потолкуешь, увидишь.
— В воскресенье? — беспокойно переспросила Аночка. — А сегодня у нас…
— Нынче вторник. А тебе надо раньше? Да? — вдруг догадалась Маня. — Ну, так в четверг. Я сегодня Сашу сходить попрошу да позвать того человека… хорошего человека… А ты мне скажи по совести, как подружке, чего добиваешься. Саша ведь свой. Он сразу тому передаст обо всём, что надо… Что зря-то ходить!
Аночка рассказала ей о полученном от Комитета землячеств поручении. Маня слушала, нанизывая на проволоку шуршащие лепестки.
— Так, стало, и ты согласна, что надо людей-то будить?! — увлеченно воскликнула Манька. — Стало, права я? Будить?! — в волнении вскричала она, даже оставив своё занятие.
— Да не пальбой будить, поняла? — возразила Аночка.
— А ты принесла листочки? — таинственным шепотом вдруг спросила Маня, держа в руках связку зеленых крахмальных листочков искусственной розы.
— Какие листочки? — осторожно спросила Аночка. Ей показалось, что Маня сходит с ума от своих лепестков и листочков.
— Ну, про это самое дело листочки. Ведь на собранья рабочих не соберешь! А надо листки, чтобы все прочитали, какого числа, где начнется, и все честь по чести. А без листков тут нельзя. Ты своим студентикам объясни, что листочки нужны, а Саша к тому человеку сходит, ему обо всём расскажет, а ты ко мне завтра приди вечерком. И попросту приходи, не рядись, как на святки. Так, разве платочек накинь. Скажи, что пришла заказать на шляпку цветы для модистки…
Аночке было смертельно стыдно перед товарищами и перед самою собой. Вот тебе и рабочие связи!
Оставалась надежда ещё на «того человека», на «настоящего», о котором с такою надеждою говорила Маня, но этот, должно быть, был не таков, как Федот, который в прошлом году вел стенку на полицейских. Этот был, вероятно, из робких. Он не решится выступить прямо, с открытым призывом: «Пошли, девки-бабы!» Он мог лишь раздать у себя «листочки»! «Эх, Федот, Федот, до чего ты не тот!» — вздохнула Аночка.