По следам судьбы моего поколения
Шрифт:
Я оставалась сдержанной, ведь мы прощупывали и побаивались друг друга, хотя девчушка внушала доверие искренним непониманием увиденного.
— Мне кажется, что я во сне. Надо помалкивать, а я не удержусь, поделюсь впечатлениями, и мне путешествие даром не пройдет, — точно прочла запрещенную книгу. Книга интересная, но непонятная… Спасибо за банки.
— В сведениях по пунктам анкеты не сомневайтесь, — заметила я, — кто бы из заключенных отважился их переврать, их можно немедленно проверить, да и с какою целью?
Раздался стук, она выскочила, приложив палец к губам в знак абсолютного молчания. Уехали они рано. Где она? Помнит ли свою поездку в Сивую Маску, в иной, случайно приоткрывшийся ей мир? Как разрешились ее сомнения? Захотела ли их решать, или раз навсегда приложила палец к губам?
Как-то поздно вечером, когда мы сидели в бараке при свете благословенной коптилки-фитилька из ваты в блюде с оливковым маслом, присланным в посылке Доре ее мужем незадолго до его ареста, в барак вошел Должиков и тоном приказа назвал фамилии Уструговой и мою: «Наряд на ночь, одевайтесь теплее, на наружные работы». Мы оделись и вышли. Светила луна. Мороз градусов 30. Безветренно. Все в лунном свете блестит, как в сказке в ночь под Рождество. Дышится легко, хочется вдыхать воздух глубже и глубже после смрадного, тесного, черного клопяного барака, где за зиму ни одного печатного
— Берите лыжи — и вокруг Сивой Маски. Чтобы никто не видел, двигайтесь сначала в лес, а потом заверните к реке — иначе заблудитесь. Убежать некуда. Часа на три — так, чтобы на утро спать на нарах. Все, это и есть ваш наряд.
Тон строгий, начальнический, обе поняли, что благодарить неуместно, а благодарить было за что. Его ли инициатива или Зоя Иванова, побывав в бараке, упросила его дать нам передышку, не знаю. Может, стыдилась она своего поведения и хотела хоть чем-нибудь его загладить, или не могла забыть нашей совместной поездки в Тобольск? Зоя была податлива и беспринципна, но незлобива.
Ни до, ни после не видела такой умиротворяющей, успокоительно-радостной, волшебной красоты леса под луной. Тишина. Чудесная возможность вырваться из рабского состояния и затхлого барака. Иллюзия свободы хоть на несколько часов. Искрящийся снег, скрипящий под ногами. Мириады снежных блесток на деревьях и ветках, как будто сам лунный свет разлетелся на бесконечное количество сверкающих осколков. Свет играл на снегу, а каждая снежинка искрилась звездным огоньком. Мы взялись за руки, в другую руку по палке и сначала медленно и робко, а затем все смелее и смелее устремились на светлый снежный простор в сторону Воркуты. Не успели выйти за пределы поселка, как тут же замелькали свежие тонкие узоры то изгибами, со струнками, то извилинами птичьих и звериных следов. Их было множество, они сплетались и разбегались во все стороны — лапчатые куропачьи, когтистые и более редкие глухариные, петляющие заячьи, прыгающие соболиные, метелочные от хвоста песца и всякие, нам неведомые. Подсвеченные изнутри следы зверей и сбили нас с толку.
Глядя на них уверились в том, что лыжня, по которой мы катимся, послужит прекрасным ориентиром на обратном пути, не учли того, что лесные жители редко передвигаются на открытых пространствах, а прячут следы под деревьями и кустарником, где ветер и постоянная непроходящая поземка не всевластны. Мы же выбирали места более открытые. Бело-лунное бездорожье манило неизведанной далью. Внезапные порывы ветра загоняли нас в сторону, в глубину неистребимой вечной жизни хвойного леса. Его густые ветви ярче оттеняли лунную белизну и излучение снегов. Все приобретало особое очарование на свободе. Мы набирались сил и жизненных соков у хвои, утратившей горький вкус обязательного для нас ежедневного антицинготного хвойного причастия. Ночное причастие лесом было без горечи. Потом снова мчались по реке. Сколько прошло времени мы и сами не знали. Ослепила мерцающая белизна, заснеженные болота, слившиеся с лентой реки. Лыжню заносило с мгновенной быстротой. Очнулись от лесного колдовства. Несколько раз круто поворачивали вправо, влево, назад, но не находили ни следов, ни направления. Мы заблудились. Видймо, река незаметно изогнулась, и мы не могли определяй, в какой стороне Сивая Маска. Знали, что до Воркуты селений нет, а 70 километров не дотянем. Угроза замерзнуть или очутиться в бегах не из приятных. Логическое рассуждение требовало, чтобы мы остались на реке, где есть небольшая надежда на редкий транспорт, но инстинкт самосохранения гнал в лес, в затишье. Кое-где проступали следы наших лыж, но своим петлянием мы сами себя запутали, как зайцы путают охотников. Зверь умнее в лесу. Прокружившись еще около часа, услышали собачий лай. Страшась овчарок и конвоя, бросились в противоположную сторону. Но лай не отдалялся, а приближался, звуки, очевидно, относило в сторону поднявшимся ветром. Сообразив, что лай несется из лесу, а не с реки, мы направились прямо на него и наткнулись на палатки разведывательной экспедиции, о существовании которой и не подозревали. В палатке все спали, но из трубы курился дымок. Собака нас не подпускала, мы стали бросать комья снега в палатку. Наконец появились люди. Они смотрели на нас, как на диво. Мы с Дорой путались в объяснениях, не зная, кто наши спасители и не желая подвести Должикова, но все же вынуждены были сказать, кто мы, и назвать Сивую Маску. Мужчины удивились:
— Да вы отмахали километров 30, дело нешуточное. Надо выручать. Прежде всего напоим вас чаем, потом проводим.
Среди экспедиции нашлись ленинградские геологи и инженеры, они, не убоявшись двух женщин с их 58-й статьей, поделились всеми новостями, какими располагали. Пока мы чаевничали на вольных хлебах, работники экспедиции запрягли лошадь, чтобы отвезти заблудших. Недалеко от Сивой Маски нас высадили из саней, показав прямой путь. Незадолго до подъема мы тихо поставили лыжи и прокрались в барак. Для всех наша сказочная вылазка-авантюра осталась секретом. Должиков был по-прежнему строг и официален и ни о чем не спросил. Находились, конечно, любители, наблюдавшие за Должиковым, хотя особых скидок в отношении заключенных с его стороны и не было. Один из доносителей, безусловно, Красный. Должикова сначала перевели из Сивой Маски в Абезь, затем сняли с должности, вызвали на Воркуту и расстреляли. Имя его среди приговоренных к высшей мере, как я уже писала, услышала в Кочмесе.
Таким образом, Сивая Маска, низводившая всех в бытовом и культурном отношении до полузвериного существования, имела и некоторые преимущества: жизнь на отлете без зоны, без усиленного конвоя, для женщин без изнурительной непосильной работы, которой в Кочмесе нас компенсировали с лихвой. Было еще одно преимущество — мы все шли одним этапов и поддерживали друг друга, как могли.
По санному пути прибыли к нам в барак еще три лагерницы и прожили с нами почти всю зиму.
Нина Булгакова из комсомолок 20-х годов, до самозабвения преданная революции. Потом — оппозиция и изолятор на пять лет. Последний поубавил в ней победоносности первых лет революции и придал черты аскетизма и нарочитого упрощенчества.
На голове седеющая щетинка коротко стриженных волос. Носила до получения казенного обмундирования узкую длинную юбку, гладкую черную кофту или мужскую косоворотку, стоптанные ботинки без каблуков. У нее ничего и не было, кроме смены белья, теплых носков и старенького кисета. Все помещалось в маленьком затрепанном «сидоре», который Нина по-мужски закидывала на плечо. Она постоянно курила. Она подчеркивала свою неженственность, но обладала многими лучшими человеческими качествами: принципиальностью, добротой, смелостью, легкостью в быту, душевной чистоплотностью. Весной ее отправили на Воркуту, куда она и следовала по назначению, где через 4 месяца попала в камеру смертников и, конечно, погибла бы, если бы не особые обстоятельства — на Воркуте Нина встретилась с мужем и оказалась беременной. В числе трех женщин, спасенных от расстрела будущим материнством, попала в Кочмес, где мы вновь увиделись. Муж расстрелян. Девочка, настоящая русская «матрешка», толстенькая кубышечка, умерла трех лет в архангельском детдоме, куда ее насильственно вывезли из Кочмеса, а что с Ниной — не знаю. Как будто скроенная и сшитая грубоватой рукой, Нина и в лагере по мере возможности жила политическими интересами и жадно впитывала то, чего не знала. Меня заставляла темными вечерами часами рассказывать исторические эпизоды, события и, когда что-нибудь ей казалось занятным, громко смеялась кудахтающим смехом и восклицала: «Скажите!».Часто единственной слушательницей моей оставалась Нина. Мы долго шепотом переговаривались с ней в глухие бессонные ночи, спорили, не соглашались, но оставались друзьями. Из воркутинской тюрьмы привезла она песню, которую пела мелодичным высоким голосом, не соответствующим ее нескладному внешнему облику. Вспоминаю песню — перед глазами Нина.
За Полярным кругом В стороне глухой Черные, как уголь, Ночи над землей. За Полярным кругом Счастья, друг мой, нет, Лютой снежной вьюгой Замело мой след. Там, где мало солнца, Человек угрюм, Души без оконца Черные, как трюм. Волчий голос ветра Не дает уснуть. Хоть бы луч рассвета В эту тьму и жуть… [10]10
По воспоминаниям А. Боярикова, опубликованным в журнале «Журналист» (1989, № 6), стихи принадлежат старому большевику Драновскому. (Примеч. ред.)
Песня длинная, будто каждым «зека» сочиненная, кончалась так:
Не зови, не мучай, Позабудь меня, Если будет случай, Помяни любя.Спутница Нины по этапу — ленинградка Мария Митрофановна Советника, жена Федора Дингелынтедта, партработник, преподаватель истории в Институте Крупской. Муж и сын тоже сидят, она в большом горе. Остановили их по пути на Воркуту, так как у нее флегмона на руке и температура 39–40°. Врач в Абези не разрешала ее везти, но конвой заартачился, а к утру стало совсем плохо, вот и подбросили в Сивую. Пришлось мне с моим ничтожным умением лечить РУКУ, распухшую и красно-синюю от пальцев до груди. Ни телеграфа, ни радио для вызова врача. В моем распоряжении йод, спирт, кой-какие инструменты и бинты, которые стерилизовала в кастрюле. Никаких антисептических лекарств. Естественно, что я не осмеливалась вскрыть нарыв, страшась заражения крови, но выхода не было — температура поднималась, начался бред. М. М. мучилась, кричала от боли. Я вскрыла нарыв, предварительно потренировавшись утром не материи и на куропатке. Гной из раны хлынул фонтаном. Воображаю, как я мучила Марию своей топорной работой, но она была терпелива и благодарна. Руку вылечили. Вскоре Марию Митрофановну вместе с сыном студентом расстреляли на Воркуте. Их муж и отец был привезен на Воркуту, когда смерчь расстрелов пронесся. Товарищам казалось, что рассудок его помутился, хотя он продолжал существование лагерника: «Сердце, — говорил он, — не приемлет и не признает их смерти, я вижу их, там, там, вы видите их? Я ясно вижу их, как в жизни». Во время войны, несмотря на окончание срока, Дингельштедт из-за немецкой фамилии был интернирован как немец.
Третья среди вновь прибывших — Мария Яцек, посаженная за брата Владимира, знакомого мне по воле. Брат деятельный, энергичный, жизнерадостный. Мария невзрачная, вялая, нелюдимая, но оба прямые и непримиримые. Позже ей довелось выдержать многократные следствия, пройти через множество испытаний, «ухтарку» (строгорежимная, крайне суровая тюрьма) и дополнительный суд. В результате Маруся попала в психиатрическую больницу. Брат расстрелян.
В архивах и в памяти немногих еще живых хранятся имена людей, которые могли составить гордость страны. Могли, но… погибли. Гибель их не только страдания для детей и близких, она нанесла глубокий ущерб всему народу, хотя и не имела непосредственного резонанса. Судьба их оставалась долгие годы в полной неизвестности.
Наша маленькая группа женщин всегда чувствовала товарищеское бережное отношение со стороны мужчин-заключенных. Ничем другим они помочь не могли, и многие из них вскоре ослабели физически, а некоторые и морально больше женщин (исключаю тех нескольких женщин, которые добровольно завербовались в услужение к начальникам. Они как-то выпали из нашей жизни). В голове вохровцев никак не укладывалось, что между нами отношения чисто товарищеские. По этому поводу вспоминается безобразно грубая сцена, разыгравшаяся однажды ночью, зимой, в женском бараке. Без распоряжения начальника ВОХР не имел права входить в бараки. По лагерному положению бараки должны по ночам освещаться хотя бы самым скудным светом. К нам керосин не был завезен, спали без света, пожираемые живьем насекомыми. В ту ночь у наших дверей, которые мы запирали на крюк, раздался лай овчарок, а затем бешеный стук кулаками в дверь. Дневальной была Дора.