Чтение онлайн

ЖАНРЫ

По следам судьбы моего поколения
Шрифт:

Прибыли мы на Сивую Маску в начале октября, уже зимой. Теперь кончался апрель, — все еще длилась зима. Сколько времени она протянется? Снег валил все так же. Часто казалось, что пелена почти непрерывно падающего снега навсегда срослась с нашим пейзажем и отгородила нас от всего мира непроходимой непроницаемой стеной. Но мало-помалу весна начинала давать знать о себе обилием света и расширением горизонта. Раньше мы видели лишь бледные очертания далеких гор, теперь проглядывали их четкие контуры на светлом небе. Короткий отрезок дороги под нами, поглощавшийся темнотой за пределами Сивой Маски, раздвинулся в оба конца и тянулся вдоль реки. Когда снег уставал падать, прорывалось солнце, ослепительное и даже жаркое. Открывалась и бледная голубизна неба. Тропинки подтаивали, люди по пояс и глубже проваливались в рыхлый снег и увязали в нем. Рабочие загорали дочерна на солнце и на ветру. По утрам мороз держался до 35–40 градусов. Образовывался крепкий наст, по которому мужчины шли в лес на работу, а женщины в перерыв выбегали в лес надышаться и понаблюдать приметы весны. И находили их. Лес наполнялся шорохами и звуками живых существ. Пичужки, которые не улетели на зиму, стали подвижней и голосистей, следы зверей явственнее и более выпуклыми, стволы и ветки деревьев стеклянными. Это убеждало в подлинности того, что по календарю природы приближается май.

Последнее время

начальник Должиков стал суетливее обычного и вместе с тем более сумрачным и удрученным, Красный же, напротив, повеселел и обращался с заключенными еще грубее и нахальнее. Плохой симптом. И действительно, вскоре разнеслась весть о том, что собирают этап мужчин на Воркуту. Предварительно Должикова перебросили в Абезь. Дошла очередь и до Сивой Маски…

Расформирование сжившегося этапа, все равно что расформирование воинской части на фронте. Все мы оторваны от мирной жизни и семьи. Политическим штормом всех нас стихийно случайно прибило к маленькой точечке на земле — к Сивой Маске. Мы как-то окопались в ней, обжили трудом и потом, между собой сжились. Появилось чувство локтя, нам горько расставаться, горько отпускать товарищей на Воркуту, откуда просачиваются страшные слухи, где пахнет порохом и смертью.

Утро отправки первого этапа тихое и морозное. Небо сквозь морозный туман окрашивается в розовые тона, предвещая ясный день. Деревья обряжены в хрустящую изморозь. Этап в сборе. Такие моменты стоят вешками на запорошенных дорожках памяти. Уходят человек сорок. «Вот и покидаем наше голодное, провинциальное «Сивое» пристанище, — говорит Игорь Малеев, — а по правде сказать, не тянет лагерный «центр». Вход туда для всех открыт, найдется ли выход?»

Обычная картина этапа, но как горестно прощание! Серочерные одномастные фигурки. Изношенные до блеска ватные брюки и телогрейки, подшитые продырявленные валенки и то не у всех — на некоторых старые армейские ботинки или «Шанхай» неимоверной величины с вылезающими обмотками всех сортов. Хотя нас формально признали как лагпункт, мы так и остались незаконной, незапланированной «командировкой» без обмундирования первого срока, несмотря на «пиратство» Должикова. Ушанки повязаны чем попало. Жалкий личный скарб лежит в ногах. Стоят в ожидании конвоя. Уйти бы отсюда по своей доброй воле, чтобы время приобрело действенную силу, а не толкало тебя по «срокам» под капральской палкой произвола! Да где там!

Притоптывает застывшими ногами тощий Илюша Ефимов, удивительно задушевный и бесхитростный человек. За внешней расхлябанностью скрывается подтянутая строгость к себе. Прекрасный товарищ. Он, как и Игорь, уроженец Одессы. Знал славную плеяду молодых писателей революции, объединявшихся вокруг одесского «окна сатиры»: Багрицкого, Бабеля, Ильфа, Петрова и др. Он был несколько моложе их, но в чем-то им помогал, смотрел на них снизу вверх, твердил на память их стихи, прозу, изречения и словечки. Восторженно вспоминал о юности, слившейся с героикой гражданской войны, а иногда приходил в полное отчаяние от настоящего: «Поверите, — говорил он, — лежишь на нарах без сна, вытаращишь глаза в темноту и вонь — и заскулит все внутри, на кой черт эта маята, такое наше собачье положение, для чего терпеть и ждать, а потом стыдишься себя, клянешь хлипкость. Утром ужасаюсь: главное, личность, совесть, душу сберечь, а я вот…» Исповедовался без рисовки, искренне. Товарищество комсомольских лет вошло в его кровь и плоть. Его присутствие согревало и успокаивало. Узнав об уходе этапа, несколько товарищей — Борис Белышев, Саша Гриншберг, Ваня Долиндо, Илюша Ефимов с риском для жизни пробрались с лесозаготовок и приехали попрощаться. Заросшие, бородатые, мокрые, но приехали. Часть из них, в том числе и Ефимова, включили в этап. Расстрелян в горах под Воркутой. Рядом с Илюшей плотный, круглолицый, неунывающий безобидный ловкач Володя Карпенко, тоже одессит, инженер по профессии, десятник по должности. В женском бараке он свой человек, выручавший нас от сотен бытовых бед — то подобьет нары, то смастерит скамейку, то добьется наряда на починку обуви, то притащит кусок оленины или куропаток или даже баночку керосина. Как десятник он пользовался некоторыми небольшими привилегиями, общался с экспедиционными группами, кое-что мог добыть и поделиться своей добычей. Он любил шутливое одесское балагурство и не терял вкуса к нему в лагере. Слова слетали у него с языка с необыкновенной легкостью. Не страшился Володя погрешить перед истиной, мог соврать что угодно, на ходу придумывал анекдоты и сам же их распространял. У него осталась комсомольско-студенческая привычка всех называть на ты: Сашка, Дорка, Володька. Ходил он пританцовывающей походкой, словом, был рубаха-парень. Как-то посмеялась над его неудачным анекдотом. Володя ответил с неожиданно горькой серьезностью:

— Что же удивительного? Жизнь моя — неудавшийся анекдот. Мой отец-лесник всю жизнь твердил мне: «Учись, Володька, уйдешь из леса». Я выучился и… попал в лес. Я чистокровный украинец, а все меня принимают за еврея, урки в тюрьме окрестили кличкой «жид-одессит». Я даже горд этим, но ведь это анекдотично! Я жил с женой, которая все годы грозила от меня уйти, а я обожал ее и молил: «Не покидай меня!» Теперь я от нее ушел. У меня нет никакого пристрастия к выборным должностям, а я был бессменным секретарем, членом партбюро, райкома и т. д. Я люблю работать на публику, люблю театр, зрелища, любительство, работал же келейником-инженером, а из артистов вижу только Женьку Соломина с гитарой! Отсюда и плохие плоские анекдоты, скажите и за них спасибо. Кто отважится на анекдоты, кроме Володьки Карпенко? На воле придумаю получше, вот так!

Сейчас он онемел и сосредоточенно глядел вдаль. Попробовал его друг Соломин пошутить: «Ха-ха-ха! Володька куропаток не доловил, цыганская жизнь не нравится!» Шутка не нашла отклика. И Володя расстрелян в горах под Воркутой.

Стояли все мы понурые — уходящие и остающиеся. Для большинства из наших товарищей этап оказался последним этапом жизни.

В молчании прощались. Появился конвой. (Участь многих конвоиров будет одинаковой с участью тех, кого они вели.) Построились… Минуты… Команда конвоя… Они отделены от нас… Ушли… Мы сжались, еще больше осиротели.

После ухода товарищей оставалась небольшая кучка, так как многие мужчины к этому времени работали в экспедиционных группах и партиях: кто в геолого-разведывательных, кто по изысканию будущей железнодорожной трассы.

Во главе экспедиционных групп стояли либо вольные специалисты, либо наши «зека» специалисты, но только не «кртд». Любой уполномоченный не упускал случая напомнить, что мы иуды и предатели и что мы «торгуем народной кровью» и принадлежим к «банде изменников родины».

В одной посылке, полученной в мужском бараке, попался случайно обрывок газеты с передовицей. Передовица озаглавлена «Троцкист-вредитель-диверсант-шпион». Коротко и ясно! Все мы по статье носили такое звание. Можно ли было чему-нибудь удивляться, приняв невозможное за возможное и сущее? Мы тогда не знали, что именно в тот момент, в марте 1937 года, сам

Сталин на пленуме ЦК призывал забыть о том, что оппозиции когда-то были политическими течениями, а считать троцкистов и всех других оппозиционеров «оголтелой бандой врагов народа и преступников, наемниками международного капитала». Сталинские призывы являлись для всех карающих инстанций на воле постулатом, директивой, сигналом к лихорадочной деятельности, а для заключенных — сигналом к неслыханным мучениям и гибели.

Время было трудное и на воле, но там имелись сотни отвлекающих моментов личных и общественных: от семьи до искусства, от шумихи успехов до полетов в Арктику и научных открытий. Быт уводил от политических проблем, а стоустая информация, вернее дезинформация, усыпляла совесть. В неволе же люди — наичувствительнейший измеритель политической погоды, ибо наша жизнь зависит от нее целиком и полностью. Стоило где-то наверху нажать на рычаг политической атмосферы, как мы уже начинали задыхаться. В 1937–1938 гг. все политические заключенные скользили над пропастью между жизнью и смертью. Неожиданно у человека в самые трудные моменты может появиться какой-то просвет. Кажется все безнадежно, безвыходно, но вдруг наступят незначительные перемены и послужат источником изменения угла зрения и новых сил для жизни. Так случилось со мной — короткий случайный, но ощутимый просвет. Одной из экспедиционных групп руководил Борис Белышев, заместителем начальника работал Борис Донде — «кртд» и соэтапник. Группа эта, человек в 30, в тот период располагалась недалеко от Сивой Маски, километрах в 25 от нее. Здесь работали и несколько товарищей с нашей командировки. К весне многие из партии болели и завшивели. Товарищам пришла в голову счастливая мысль затребовать в лес медработника. Кроме меня медработников не было. Любую минуту Красному могла улыбнуться идея направить еще этап на Воркуту перед самой распутицей. В конце мая Белышев и Донде сделали запрос о медработнике с расчетом на то, что распутица задержит мое возвращение, и я поживу две-три недели в более вольной обстановке. Так и произошло. Поручили меня вохровцу со штыком, а ему дали наряд на меня, и пошли мы в лес на лыжах. В дороге не проронили ни слова, шли без привала. Конвоир ушел обратно по насту с распиской на меня, а я осталась. Осталась впервые в жизни в пробуждающемся от зимы лесу, пережила зарождение весны в глухой тайге, вдали от всего на свете, в непосредственной близости к природе, во время перелета птиц с юга на север. Присматривалась к трепетным переменам в предвесенней природе, и свои тревоги уходили на задний план. Не все ли равно, что будет, а весна идет… Не пришло еще время зелени, цветения, ледохода, но зима теряет силы, отступает, сдается…

Поселилась в палатке на пятерых — четверо мужчин, я пятая. Не испытывала ни малейшего смущения, настолько отношение всех товарищей было бережное и осторожное. Спали на просушенных сосновых и кедровых ветках. Снег снаружи плотным слоем защищал от холода. Круглые сутки топили печурку, мужчины по пять часов, а я на льготных условиях — по четыре часа. Ночи уже не было. Иной раз сбивались — три часа дня или три часа ночи. Какое небо в это время в лесу! Картины Рокуэлла Кента кажутся слишком реалистичными, словам же не хватает названий для передачи всех красок полярного света. Карнавал цветов и оттенков, пришедших на смену белому снегу и черной ночи. Как зимой все постоянно, так теперь все изменчиво. Снег почти перестал падать. Только порывы ветра приносят мокрый снег. Пройдет порыв ветра — снова светлые краски. Дела оказалось много. В рабочее время чистила палатки, вещи, скребла посуду, возилась с больными. Все запущено, грязно. Отвоевала котел на кухне, одну палатку превратила в «баню», растапливали снег до кипения, на что уходили долгие часы; прокипятили белье, посуду, по очереди перемыли всех. Иногда рабочие уголовники проклинали меня: «Пасха у нас, что ли? Где же куличи?», но подчинялись. Грязь мучила всех, никого не миловала.

Кто же были мои случайные соседи по палатке? Белышев, как начальник и любитель одиночества, жил отдельно. Донде, его заместитель, был душой группы геологоразведчиков. С Белышевым у него существовало «джентельменское соглашение», им самим предложенное: «двух порядочных начальников, как и двух сволочей в одной группе быть не может при наличии половины рабочих из числа урок. Я буду сволочью, а вы иногда со мной соглашайтесь, а иногда ругайте меня, остальное предоставьте мне». Так они и жили. Донде умел потребовать, порой поддеть, кого надо, отвлечь от бытовых будней, с ним как-то становилось веселее, что действовало прекрасно на всех без исключения. В его палатке мы и расположились. Второй — рабочий уралец Павел Боровков, со щек которого даже цинга не могла согнать румянца, хотя тело покрывалось цинготными пятнами и сыпью. Он был по призванию хозяйственник и рукоделец, на заводе мастер высокой квалификации и партиец. Играл в карты, но за неимением партнеров среди нас, был молчалив и покладист. Звали его все Павло. Совсем недавно узнала, что Боровков долго жил на Инте, работал по вольному найму, начал пить и чуть не спился. Затем уехал куда-то на Урал, там был вновь арестован в 1950 году и получил 25 лет. Дальнейшая судьба его не известна. С нами в палатке был и заведомый стукач Аркадий Певзнер. В условиях тайги и палатки мы не придали этому особого значения, но Борис, подшучивая, случалось, заявлял: «Аркашка, выйди, а то мы тебе слишком быстро карьеру дадим сделать, тема подходящая». Тот краснел и лепетал: «Ложь, ложь, поганая ложь», но под любым предлогом выбирался из палатки. Непосредственным соседом его был Павло. Видимо, желая сам себя оправдать, Певзнер пускался с ним в туманные разглагольствования о том, что народ, дескать, идет столбовой дорогой революции, а мы помимо воли оказались препятствием и пр., и пр. Но Павло резко обрывал его: «Ты можешь не считать себя народом, твое дело, а я и сам народ, и все здесь народ, а не быдло». Четвертым был ленинградский инженер Иван Субботин, милый и образованный человек, о котором знаю меньше, чем о других. В отношении меня все они были добрыми товарищами, рыцарями без страха и упрека, и я среди них не испытала и тени неловкости или напряжения.

Попала к нам от вольных тоненькая книжечка «Русские женщины» Некрасова. Читали ее вслух по очереди и без конца, снова и снова, всегда с одинаковым волнением и чувством сначала по книге, а потом на память. Когда голос у чтеца начинал дрожать, продолжал следующий. Внук мой в 15 лет отзывается о Некрасове пренебрежительно. Молодой литературовед, присутствовавший при этом высказывании, посочувствовал ему. Мне же вспомнился чудесный Некрасов в тайге, проверка поэзии по другому счету:

И заполночь правнуки ваши о вас Беседы не кончат с друзьями. Они им покажут, вздохнув от души, Черты незабвенные ваши, И в память прабабки, погибшей в глуши, Осушатся полные чаши!
Поделиться с друзьями: