Чтение онлайн

ЖАНРЫ

По следам судьбы моего поколения
Шрифт:

Палатка значительно уже конюшни, и мы находились визави на вагонках через узкий проход. Жизнь всех была на виду и просматривалась «скрытой камерой» невольно. Нередко вызывало улыбку удовольствия наблюдение над тем, как высокая и статная, в короне светлых волос Алечка Максимова, придя с работы, скидывала с себя брюки, мгновенно преображаясь в настоящую женщину, приветливую и привлекательную, и принималась за хозяйственную возню, казалось бы, немыслимую в нашей обстановке. Бог весть каким чудом умела она сохранить хозяйственные навыки и атрибуты — на веревочках под вторым этажом вагонки были развешены с десяток мешочков с горстками разных круп, что-то сушеное, кастрюлька… Всем богатством своим она с радостью делилась. Сразу становилось уютнее, палатка, казалось, превращается в комнату, чего так недостает в лагерном общении. От этой женщины веяло душевным расположением. Хлебом ее не корми, но расскажи анекдот (пусть даже с бородкой), пошути, придумай лагерную «парашу», развесели — и она расплывется в улыбке и пообещает, что все плохое пройдет, потому что «так долго продолжаться не может». Объяснений своим прогнозам Аля не давала и не пыталась давать, ни к кому не приставала с расспросами, не

навязывала своих привычек и взглядов. При ней можно было сболтнуть лишнее, посмеяться и всплакнуть. С Алечкой всем было легко. Сквозь все в ней просачивалось женское начало — женская любовь, женское кокетство, заботливость, женская находчивость и уменье. В лагере она полюбила и обоготворила человека, с которым прожила всю остальную жизнь. Она буквально растворилась в нем. Когда он тяжко заболел, все, кроме него, перестало для нее существовать. Аля самозабвенно ухаживала за ним, заболела и сгорела. Он болен, но жив.

В палатке обитали люди самые разные, как то всегда бывает в случайно подобранном общежитии, но все же состав был однороднее, чем в других бараках. И по части «стукачей» здесь полегче: добровольцев совсем нет, а подсаженных тотчас различишь.

Наша четверка по-прежнему работала в стройбригаде. Весной много штукатурно-побелочных работ, и мы возвращались до того измазанные и вонючие от навоза, что нас сторонились. Выдался денек, который врезался комедийной стороной нашего бытия, хотя в нем не содержалось и намека на веселье.

С утра стало известно, что прибыла почта. В то утро была моя очередь топтать замес на лошади по кругу. Штукатурили скотный двор. Иван Степанович — бригадир с хитрецой и ленивым добродушием подсказал: «Чем нам, девки, за конским навозом за сто верст на конюшню драпать, обойдемся навозом коровьим, что под боком. А ты, каинова сестра Адда, — обратился он ко мне, — влезай на лошадь, да езди по кругу не больно шибко, чтобы до башки добро не долетало. Коли замес будет слабый, сыпьте песочку и глинки. Для коров как раз подходяще будет. Скот оберегают, а люди в палатках всю зиму стынут. Тьфу на них! Хорошего русского слова и то на начальников жалко». Инструкцию мы приняли к исполнению, но замес пачкал нас немилосердно. Раза два я срывалась с круга и галопировала на лошади через всю командировку к дому начальника за почтой, так как очень давно писем не получала. Вскакивать на лошадь не умела и, чтобы влезть на нее, притягивала ее вплотную к крыльцу и через перильца взбиралась на ее круп. При этом, не знаю, кто кого больше, перемазывал в навоз. А Подлесный оба раза почту не выдал, повертев пакетом передо мной — любил подлец позабавиться! Я была взбешена.

Вторую половину дня белила потолок в коровнике. Кисти длинные, с наклоном, но пачкали безбожно одежду и лицо. Белила известью, а не мелом, и лицо не обтирала, чтобы не содрать кожу. Платок спасал волосы лишь относительно, так как с задранной кверху головы он постоянно сползал. В тот день белили поздно, чтобы закончить работу на объекте и не подвозить к нему на полдня стремянки, козлы, бочки и материалы. Возвращались поздно, мечтая смыть грязь и получить наконец почту. Инструменталка была уже закрыта, и все инструменты пришлось тащить в палатку. В тамбуре, где мы хотели оставить громоздкие инструменты до утра, валялись обрезки досок, брусков, жердей, чего никогда не случалось. Места для нашего груза не нашлось. В палатке между вагонками поставлены были дополнительные двухэтажные козлы, на них положены доски, и вагонки превращены в сплошные нары. Новые жильцы еще не вселены. Со стороны администрации учинено самое настоящее издевательство: не иметь возможности присесть на нары, откинув матрац и спустив ноги, чтобы скинуть вонючую грязную одежду, втискиваться на нары в узкую щель, таща за собой всю грязь, было просто немыслимо. После тяжеленного дня, невыдачи почты запас моего терпения истощился. Разъяренная течением дня я буквально взбесилась. Топор был у меня в руках, подбежала к своей вагонке и начала отбивать доски, жерди, козлы, поставленные между мной и Дорой. В ту минуту я бы могла сокрушить и всю палатку, настолько меня душила злоба. Дора, как более благоразумная, пыталась меня уговаривать, но бесполезно. Фрида и Муся стояли в нерешительности, поскольку я одновременно разбила и козлы между ними. Все, конечно, мне сочувствовали и готовы были меня поддержать. Закусив удила, перемазанная глиной, навозом, известкой, я, как фурия, помчалась в контору и наскочила на помощника начальника Титова (на воле он был инженером-электриком). Я видела, как он опешил, столкнувшись со мной, наверно, ощутил ток моего разъярения. Он не крикнул на меня, не обозлился, а испуганно спросил: «Что с вами? Откуда вы свалились? Кто-нибудь разбился на лесах? Зайдите в приемную». Тут только дошел до меня комизм моего вида. В беге я, наверно, выдохлась, а тон Титова охладил пыл. Я сразу отрезвела. Внезапно пришло на ум обращение немецких демократов революции 1848 года в парламенте, и я выпалила: «Мы требуем не милости, а справедливости!» Титов расхохотался, что меня снова распалило, и я стала ему доказывать достаточно убедительно, что делать сплошные нары, когда мы приходим с работы в таком виде, недопустимо и незаконно.

— Идите в палатку, — сказал он, — приведите себя в нормальный вид, а я сейчас туда зайду и разберусь.

В палатке многих охватило то же возбуждение, толпились около поверженных мною нар, охала дневальная. Впопыхах я забыла сказать Титову о самочинном разборе нар. К моему приходу некоторые принялись ломать козлы по моему примеру. Дело принимало новый оборот. Вое зависело исключительно от такта Титова. Наша четверка не мылась в ожидании Титова и стояла во всеоружии строительного инструментария, так как тамбур был завален строительными отбросами. Что ему оставалось делать? Снова сажать в карцер? Сам он прекрасно оценил нелепость распоряжения — неужели нельзя соорудить на снегу точно такую палатку — одну, две, сколько угодно таких же роскошных жилищ?

— Чье распоряжение? — спросил Титов дневальную, обозрев палатку и поняв ситуацию.

— Начальника, — ответила дневальная.

— Когда дано?

— Сегодня.

— Через кого передано?

Титов

явно тянул время и искал выход — ему надо было санкционировать дурацкое распоряжение, поскольку нельзя было его отменить.

— Я выясню, в чем дело, — сказал он, — а пока между строителями и возчиками сплошные нары можно снять. И ушел. К нам никого не вселили и постепенно сплошные нары разобрали.

— Ну, Аддка, — ворчала Дора, — и чего ты на рожон лезешь? Случайно наскочила на Титова, а не на кого-нибудь другого…

Вечером почту роздали, но ни Муся, ни Дора снова не получили известий о муже. От Олега и Виктора писем давно не было. Они были арестованы, как мы узнали позднее. А через год ни того, ни другого уже не было в живых.

Держала в руках письма мамы, детей и Николая Игнатьевича. Письма в лагере самый большой праздник, ни с чем не сравнимый перелет в мир иной, стократ менее трагический, несмотря на все его тяготы, мир более светлый и обнадеживающий. И письмо обязательно уведет тебя в него. Огромное наслаждение пойти на концерт в филармонию и услышать любимого пианиста или симфонический оркестр ленинградской филармонии под управлением Клемперера! Но перед волнением при чтении писем в заключении — все впечатления бледнеют и меркнут. Из каждой строки маминых писем можно было бы создать эпопею самоотверженной любви, хотя в них говорилось почти только о детях. Даже о болезни отца она едва упоминала. Из письма узнала, что Валюша за время моего отсутствия научилась писать, но занятие это ей не нравится. Вот ее письмо: «Дорогая мамочка, — писала она аршинными печатными буквами, — когда пишут письма нада думать а я очень не люблю думать целую тебя миллион раз В. Карова». Леня приписал: «Мамочка, наша Валя и на тетрадках пишет не Карпова, а Карова и мы с Витей ее так и дразним — Карова».

Ленечка писал, что занимается в Доме пионеров в кружке рисования, Валюта прислала рисунок из двух квадратиков, соединенных вместе, которые должны были изображать развернутую книгу. На одном квадратике нарисован цветок, другой заштрихован и под рисунком надпись: «Мамочка это только наброска Валя». С такими листиками писем, с «наброской», лишь для меня представляющей ценность, можно было еще долго продержаться. Коля писал с какого-то маленького лагпункта Шапкино, на притоке Печоры. Он послан туда на лето с небольшой группой людей косить сено и ухаживать за телятами. С ними единственная женщина-повариха, она же ленинградский врач Богоявленская. У ее мужа-врача, заведующего больницей Балинского на Васильевском острове, лежал и лечился мой отец. Колины письма из лагеря за все время нашей многолетней разлуки не содержали ничего печального — здоров, бодр, живу на природе, сон отличный, коплю силы на будущее. Уловить его настроение по письмам могла только я по неприметным черточкам. Для постороннего глаза могло казаться, что они писаны человеком, не ведающим горя. А ведь он работал на тяжелейших работах в лагере и дважды совершенно случайно избежал отправки на Воркуту. Щадил меня. В духе увлекательной робинзонады он рассказывал о постройке маленьких землянок-времянок, о ловле рыбы сетками и на мерлицу, о пляске хариусов на солнце и об их прыжках на каменистых порожках речушки, и о том, что к ним несколько дней тому назад поутру пожаловал медведь, «не о котором ты слышала лагерную присказку — прокурор-медведь, а самый доподлинный. Увидав его, вся братия принялась ударять по котелкам косами и топорами, музыкальные уши лесовика не выдержали звуков шумового оркестра, и он удрал с поля боя».

Говорить о таких близких людях, как муж, сестры, почти невозможно, слишком переплетен ты с ними всеми человеческими связями, взаимосвязан, как сообщающиеся сосуды, вплетен в одну ткань жизни. Но было бы несправедливо не сказать о тех, кто выручал и держал меня больше, чем кто-либо другой.

Поскольку заговорила о письмах Коли, скажу о нем. Муж мой Николай Карпов принадлежит, как я уже говорила, к поколению творцов революции. Дело даже не в его биографии, единственным возможным для него путем в жизни была революция, его религией и страстью, воплощением его творчества. Революция в ее большевистском толковании. Она поглотила его, и он отдал ей всего себя целиком. Никаких сомнений для него не существовало, никаких колебаний. До поры до времени… Инициативный, смелый, сильный, волевой, по натуре прямолинейный, бескомпромиссный шел он в первых рядах. Организатор и трибун. С такой же страстностью и настойчивостью отдался позднее науке, но политическая жизнь осталась первой любовью, главной целью бытия. Пришли сомнения, и он примкнул к оппозиции.

О событиях, связанных с нашими арестами, рассказала вначале. С первой минуты разлуки знала, что ни тюрьма, ни следствие, ни дальнейшие испытания его не сломят, и разлука нас не разлучит, если он будет жив. Николай Карпов человек необычайной устойчивости и надежности. Встречала людей более гибких, изощренных, наделенных разными качествами, которыми он весьма возможно и не обладает, но такой правдивой безупречной надежности, неиссякаемого, как живой родник, жизнелюбия и оптимизма не встречала ни в ком. Письма его из одной далекой лагерной точки в другую ко мне всегда действовали как животворный ток, поднимали, поддерживали, вселяли надежду. Даже если писем не было очень долго, слышала его голос, зовущий на свободу и на сопротивление в тяжких обстоятельствах. Многим ли женщинам довелось иметь такую незримую поддержку в лагере? Для меня она была невидимой броней.

В палатке близко сошлась и с Рахилью Яблонской. Но дружба длилась не долго. Муж ее находился на Воркуте, и она со дня на день ждала отправки туда же. До Кочмеса она работала где-то под Ухтой не на общих работах и не была истощена, напротив, была в расцвете сил. Но ее снедал страшный недуг тяжких предчувствий, доводя до умопомрачения. По ночам она металась, просыпалась с неизменной тоской и жаловалась: «Со мной происходит небывалое, я жду конца и боюсь его. Не знаю за собой никакой вины, но постоянно угнетена и воображаю себя преступником, которого ждет страшная кара. Меня пугают молчание мужа, пустые глаза начальника, каждый крик в палатке. Я заболеваю психически и когда прихожу к этой мысли, — хочу конца, но… не от руки палача. Этого боюсь…» Иногда ей удавалось сбросить наваждение, тогда Рахиль преображалась в общительную, молодую, остроумную, словно живительный воздух надежды касался ее и возвращал к жизни.

Поделиться с друзьями: