Чтение онлайн

ЖАНРЫ

По следам судьбы моего поколения
Шрифт:

Другой наряд от бригадира — на строжку и фасовку баданов. Балан надо обстругать с четырех сторон и со всех сторон сделать фаски, из них закладывают сруб зданий. Толстые огромные бревна лежат в куче на земле. Они насквозь промерзшие. Откатываем их кайлами и ломами и садимся на них верхом на земле друг против друга. Работаем рубанком-медведкой. С непривычки мышцы рук и ног, спина и грудь начинают ломить и жечь через полчаса. Напряжение неимоверно. Привычка никак не вырабатывается. Ватные брюки вскоре превращаются в промерзший каркас и, когда мы пересаживаемся, они звенят, как металл. Тяжеленное бревно четыре раза переворачиваем, а таких бревен за день надо сделать девять. Железка в колодке рубанка быстро тупится, лезвие крошится, ломается, его все время пригоняем и подтачиваем на морозе. Бежать в слесарку — норму не выполнишь. Естественные последствия — опущение желудка и других органов. Однажды с Лизой Дроновой произошел несчастный случай на строжке, и ее увезли на саночках всю в крови. Обычно врачи-заключенные делают все возможное, чтобы помочь товарищам, и уж раз-то в месяц отпускают женщин на один день на более легкие работы, но нам попалась исключительная стерва по фамилии Рождественская: «Никаких поблажек! Что за трудности? Руками

туда-сюда, туда-сюда, боли мышечные, значит, не вредные». За заслуги она работала всегда врачом, тогда как многие квалифицированные доктора переводились на общие работы. Ко всем женщинам Рождественская обращалась с такими жалобами: «У вас дети без матери, ну и что? Я одна, как перст; дети ваши выживут, а у меня шесть тысяч на книжке пропадут!» А между прочим была она членом партии до ареста и считала, что продолжает им оставаться.

Крыть крыши летом, когда наверху гуляет ветерок и отгоняет тучи комаров и мошки, тогда как внизу они облепляют тебя и сосут, как вампиры, не так уж плохо. Гонишь в одном ряду с товарищами погонные метры дранки, все выше и выше взбираешься к коньку, а там — верхом на две доски конька и посматриваешь сверху вниз на кочмесский муравейник. Но зимой крыть крыши — пытка. Если финская стружка заготовлена и промерзла заранее — еще полбеды, но если она свежая, а обычно так оно и бывало, — когда крышу крыть, тогда и дранку готовить, — то пальцы на морозе примерзают к теплому влажному дереву, затем прилипают к самодельным гвоздям из проволоки и отрывать их приходится с кожей и кровью. Ссадины к концу дня покрывают все пальцы. В рукавицах работать нельзя, так как проволочные гвозди в них не удержишь. Делали и специальные перчатки, но пальцы так или иначе должны быть голыми для работы. Часто вьюжит, метет, стынут ноги, слипаются ресницы от дыхания и слезящихся глаз. Не позавидуешь! Случалась и горячая работа — перекладка печей, особенно на кухне, в неостывшем жерле. Бригадир-печник был по призванию и по профессии иконописцем. Онуфрий Владимирович Яковлев называл себя «муромским богомазом», сидел по церковно-религиозным делам, а занятие печным делом считал побочным и случайным, однако был в нем мастером. Говорил вкрадчиво, степенно, иносказаниями и загадочно, вплетая в речь церковные обороты. Со страстью говорил только о церковной живописи старинного Подмосковья. К сожалению, рассказы его из памяти выскользнули за давностью и моей неосведомленностью. Пристрастие к живописи было у него искреннее и унаследованное от отцов. Запомнился его рассказ о том, как он учился: «Отроком не мог разрисовать лик святого Петра, отец выгнал меня за это из дому и велел не являться, пока не обучусь писанию ликов и икон. Дед, тоже иконописец, посоветовал сходить в Киево-Печерскую лавру и в Троицкий монастырь, чтобы увидеть, как надо писать. Ходил я два года и больше, а когда пришел, все лики стали легко даваться».

К нам обращался вежливо, всегда на вы, примерно так: «Надежда, подайте мастерок, а вы, Клавдия, лезьте в печь, да не того жару бойтесь, что жжет извне, а того бойтесь, что изнутри жжет. Душа цела и сам цел». К Фриде, как к еврейке, обращался со следующими словами: «И вы, дщерь бога и в вас Иисус Наввин во Израиле жив, лишь бы душою не кривили, так и кирпич бейте — прямо» и пр. Нередко в нем появлялось что-то поповское, затаенное, неприятное; под внешним смирением и елейностью проскальзывало озлобление. Библию знал, пугал пророчествами из Апокалипсиса и часто повторял одно и то же: «Попомните меня и слова мои в год сорок первый». Работал по вдохновению — то медленно и равнодушно, то неистово и азартно, тогда сам лез в жерло недавно истопленной печи, повязав голову и лицо мокрой тряпкой, а поверх брезентом и клал печи неподражаемо легко и умело, заражая всех своей упоенностью делом. На вид не очень крепкий, он мог нагрузить себя двумя козелками кирпичей штук по 25 каждый и сбросить их с плеч играючи. В азарте работы он терял философичность речей и мрачность и мог даже затянуть разудалую песню. Тогда заметно становилось, что он не совсем тот, за кого себя выдает, и что он не мало прилагает ума и расчета, чтобы не выходить за рамки исполняемой роли..

Бригадир и учитель по штукатурной части — человек совершенно иного склада. Ярославский штукатур и маляр-профессионал Иван Степанович Степанов учил нас сначала добросовестности, но работал с прохладцей, лениво, а потом и совсем ничего не делал, ходил с объекта на объект и «показывал». Лагерная жизнь давно ему опротивела. Уголовных глубоко презирал, сам сидел по 58-й статье, но к политическим относился подозрительно, над религиозниками посмеивался, считал себя весьма хитрым: «Ивана Степановича на мякине не проведешь, не продашь за фунт колбасы, я хитра-а-й!» Но хитрости в нем особой не было. Он был прирожденный балагур и удовольствие получал исключительно от перекуров. Через каждый час он командовал: «Девки! Перекур с дремотой!» Во время перекуров наслаждался балагурством и хвалился своей жизнью под конец лагерного срока: «Бывало, чуть что, кричат: Степанов, на подмогу! И начальнику потрафь, подбели да с колером, и конюшню оштукатурь, и все прочее, а теперь у меня гарем штукатуров и я в нем шах персидский!» После перекуров Степанов снова кричал: «Девки! Жми-нажимай, я вас выручил, мое дело сделано, кто меня выдаст, тому глаз вон». А сам шел спать.

Бригадир-плотник Семен Евдокимов степенный уралец, крестьянин средних лет, молчаливый, сосредоточенный. Делал все на совесть, крепко, прочно, надежно, как делали отцы, деды, как сам привык. Бревна пригонял в углах точно без зазоров при помощи глаз, рук, топора. Лицо глубоко изрыто оспой, кожа лица напоминала пчелиные соты, глаза смотрели в себя, а не на тех, с кем он говорил. Он не улыбался, не вступал в разговоры. В перерыв курил в стороне. Приказания его были коротки. Непонятливость и слабость в работе казалась ему нерадивостью, но замечания от него не услышишь, просто подходил, грубовато отстранял неумелую женщину и делал за нее сам. Никогда ни на одну не пожаловался. Его глазомером решалось будущее каждой стройки. Леса, сходни, стропила ставил сам, никому недоверия, и потому несчастных случаев при нем на работе не было. И как человек он был надежный. Даже Паня Чернышова, которая ни к кому не могла приноровиться и постоянно нервничала до слез, приобретала уверенность и спокойствие под наблюдением нашего неразговорчивого бригадира-плот-ника.

В

свободные дни летом Семен надевал светлую рубаху навыпуск с низко подпоясанным узким пояском. Волосы, спадавшие большой прядью на лоб, приглаживал и закладывал за ухо и расхаживал один по командировке, получая удовольствие от заслуженного отдыха. Накомарника не надевал— комары его не кусали. В приятельских отношениях состоял только с Иваном Тимофеевичем Богдановым, человеком заметным, настоящим русским самородком. Евдокимов настолько был замкнут, что к нему нельзя было подступиться, никому и в голову не приходило задавать ему вопросы на личные темы. Ум его проявлялся в работе. Когда я возвращалась на волю пешком по зимней дороге, спутником моим оказался Богданов, который ехал на лошади за грузом в Усть-Усу. От Кочмеса до Усть-Усы дорога дальняя рекой и лесом. На станках Иван Тимофеевич большей частью поджидал меня и не оставлял одну, жалел, хотя сроки поездки его подпирали. Времени для разговоров хватало. Как-то зашла речь о Семене.

— Какая у него статья? — полюбопытствовала я.

— А не все равно? Теперь-то уж не встретитесь.

— Как же — интересно, работали рядом, а ничего о человеке не известно.

— Зачем? Говорим мы с вами с разными статьями, а у вас с ним одна статья, да не поговорили ни разу.

— Догадывались, что не бытовик, а 58-я, но вот кто он — раскулаченный или религиозник — не разгадали.

— Ни тот ни другой. Говорю точно — ваша статья, кы-ры-ты-ды.

— Не может быть, вы ошибаетесь.

— Почему не может быть? Что ее трудно заработать? Не ошибаюсь, мы ведь соседи, уральцы, деревни наши близко одна от другой. Всю семью их знаю. Семья многодетная, одних сыновей пятеро, а девок не помню и сколько. Я и своих-то детей не считаю, нашелся — живи, — замечает он смеясь. — Первый сын Евдокимов Иван лет на десять старше Семена. Когда от Челябинска наступали чехословаки на Киштым, многие у нас тогда добровольцами пошли в Красную Армию, даже со своим оружием, что осталось с германской войны, целый вооруженный отряд. Иван Евдокимов руководил отрядом, Семену тогда, верно, было лет 18, тоже пошел. Оба брата дрались под Златоустом, оба уцелели. Иван в гору полез, поначалу в Екатеринбург, нынче Свердловск, потом в Москву, а Семен вернулся домой, крестьянствовал. Иван так ни разу дома не бывал, слух был, что учился, работал где-то далеко. Они все не болтливые. Семен женат, у него мальчонка, в колхозе плотничал. Меня раньше из деревни выпроводили, здесь с Семеном встретились и уж мне он сам сказал, что брата Ивана в Москве взяли, а его вскоре дома. Никакой он не раскулаченный, неверно думали. Думаете, раз крестьянин, значит кулак, твердозаданец или раскулаченный, среди крестьян тоже всякие статьи найдутся…

Мне пришлось упомянуть, что строительница Паня Чернышова не срабатывалась ни с кем. Она находилась в состоянии, близком к депрессии. Горе завладело целиком ее существом и не отпускало ее ни на мгновение. Она заставляла себя держаться линии благонамеренной части бригады, покоряться во всем Жухиной, но внезапно прорывался бунт по случайным поводам. Она и на других действовала угнетающе. В редкие спокойные минуты Паня дышала домовитостью, несовместимой с неуютным бытом, в котором не было и намека на домашность. Переделав все, что было можно, она бросалась со стоном на койку и вся содрогалась от рыданий. Женщин отстраняла и с мольбой произносила: «Не мешайте мне плакать!» Более подробно узнали о ней после прихода в Кочмес нашего этапа женщин из Мариинских лагерей, где они просидели 2 года без права переписки. Пешком они шли от Котласа. В основном то были женщины с Кавказа, жены ответственных работников, идущие, за малым исключением, под рубрикой «член семьи врага народа» (чсвн), с кличкой «наркомши». Многие из них — домохозяйки, но не мало врачей, учителей, художниц, инженеров и пр. Много красивых, самых разных — от дородных матрон до тоненьких и нежных мимоз. Весь двухтысячный путь — жуткие морозы, у всех по два года лишений за плечами, все без исключения поморожены. Не шутка — такой путь через тайгу, в основном по рекам, где негде укрыться от вьюг и метелей! Мучительный этап! Среди вновь прибывших и бакинки, знающие историю Чернышовой. Паня библиотечный работник. Муж — директор завода и член партии. Паня оставила работу и отдалась семье и воспитанию детей. По детским письмам, которые она получала, дети очень хорошие, заботливые, организованные, самостоятельные. Старшему мальчику 12 лет. Письма читала вслух с благоговением и гордостью, могла перечитывать их без конца.

Когда при очередном обыске у Чернышовой отобрали детские письма, она выкрикивала: «Бессердечные! Палачи! Убить вас мало!» Ее соседки обомлели, настолько это не вязалось с тихой Паней, а она стояла, комкала письма в руках и повторяла: «Не отдам палачам, не отдам!» Мы жили в разных бараках, сцены этой не видела, но слышала, что охрана оторопела, писем не взяла, швырнув отобранное Пане в грудь. Чернышова несколько дней болела и не выходила на работу. Когда она в 1940 году окончательно потеряла разум, тогда только поняли, что с самого начала пребывания в лагере она уже заболевала психически. Бакинки между прочим говорили, что дома она получала призы за художественные вышивки и эстетику в быту… Что же произошло с Чернышовыми? В начале 1937 года арестовали мужа. Паня вернулась на работу в библиотеку и около года носила передачи в тюрьму, иногда передачи носил сынишка. На одиннадцатом месяце передачи перестали принимать. На все запросы отвечали, что он отправлен на суд. Куда — неизвестно. Так прошло два месяца. Тогда она решила не уходить из НКВД до тех пор, пока ей не ответят, где муж. Паня взяла детей и слонялась с ними около двух суток близ тюрьмы НКВД, не обращая внимания на угрозы. Наконец, какая-то женщина, презрев все запреты, сжалилась над ней, подошла и шепотом сказала по-азербайджански (Паня родилась и выросла в Баку): «Уходи домой, вся тюрьма, весь город знает, кроме тебя, что твой муж Чернышов уже два месяца назад выбросился из окна кабинета следователя. Он разбился насмерть. Уезжай из города. Береги детей».

Паня тут же на улице начала кричать, биться, буйствовать, перепуганные дети не отставали от нее. В карете скорой помощи их доставили домой. В ту же ночь ее арестовали, приписали троцкистскую группировку, хотя над тем, что такое троцкизм, она никогда в жизни не задумывалась, дали 5 лет лагерей за «кртд», детей увезли в детдом. Приезд бакинок ускорил ход ее болезни. В больнице Паня ничего не ела и повторяла: «Отправьте детям, они голодают». В больнице же она и погибла, отсидев всего 3 года вместо положенных пяти.

Поделиться с друзьями: