Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Почему Бразилия?
Шрифт:

По дороге у нас случилась неприятность — какая-то машина подрезала нашу, водитель стал угрожать таксисту, мы могли опоздать на прямую передачу, вокруг собралось несколько сильно взвинченных парней.

(Опять скажут: она описывает свою жизнь.)

Естественно, когда мы приехали, я была на взводе. Как и все остальные. В зал набилось полно народу. Авторы, их друзья и несколько журналистов. Пришел и тот, кто брал у меня первое интервью в конце августа, в баре «Лютеции», в воскресенье, как раз в разгар моих поисков квартиры. Я была довольна, что он пришел. Он был, кажется, в темно-синем костюме. Мне он понравился. Вполне неплох для журналиста. И вот я на передаче. Потом она заканчивается. Выйдя из студии, я сразу иду к Жан-Марку, Летиции, Андреа, Фредерику, чтобы узнать, как все прошло. Они говорят, что прекрасно, а затем я перевожу взгляд чуть дальше и встречаюсь глазами с Пьером Луи Розинесом, который, конечно, догадывается, о чем я спрашиваю, и делает мне издалека знак, означающий «хорошо». Большой палец вверх или что-то в этом роде. И тут я понимаю, что его мнения мне больше чем достаточно. Я получила все, я счастлива. Я теперь не сомневаюсь, что все прошло как надо, я верю ему. Но передача утомила меня, и задерживаться не хочется. Сразу по окончании эфира все собирались выпить, отметить передачу, но мне не хотелось туда идти, я устала, и мне нужно было снять напряжение. Я мечтала побыстрее пойти на ужин, чтобы расслабиться. Встречу назначили в ресторане. Там к нам должна была присоединиться Лоранс. Но она этого не сделала. Значит, и на дружбу нечего рассчитывать. Разочарование постепенно становилось всеобъемлющим. Нас было довольно много. Некоторые, вероятно, задержались за выпивкой, а я сразу отправилась в ресторан. Приехала первой же машиной. Возле приборов лежали карточки с именами. Я поискала свою. Справа от меня должна была сидеть Лоранс, по крайней мере, карточка с ее именем там лежала, то есть Лоранс еще не отменила свое участие, а слева от меня — он, Пьер Луи Розинес. Я надеялась, что он придет, и притом не слишком поздно, чтобы не оказаться в конце стола, надеялась, что гости будут рассаживаться в соответствии с карточками. Если нет, я не смогу ничего изменить. Вот так все и было, и по этим признакам я поняла, насколько он был важен для меня в этот вечер. Он не пришел «На холм» 13-го. А теперь рядом со мной был мужчина, пусть даже журналист, и пусть он здесь по работе, но для меня это мужчина рядом со мной. Он попросил меня написать десять страниц о передаче для его газеты. Там были и другие чужие люди, еще два журналиста и адвокатша из издательства. Мне казалось, что в Париже все сводится к работе, а на выходные люди остаются в одиночестве и чаще всего отсыпаются. Никуда не ходят в выходные. А если идут на ужин, то почти всегда скучают там. И почти всегда возвращаются разочарованными. А ведь объективно, как я уже говорила в самом начале, здесь гораздо больше интересных людей. Но Париж оказывает такое сильное давление, что выстроить отношения не удается. Сети — это да, но не глубокие человеческие отношения. Пьер Луи Розинес пришел. Увидев, что сидит рядом со мной, сказал: меня сажают на почетные места, значит, я старею. То есть люди считали, что я еще способна во всем разобраться, высказаться по тому или иному поводу, что я почетный гость в этот вечер, что я больше не человеческое существо и даже не женщина. Что я уже больше не такая, как они. Что если кто-то сидит рядом со мной, то это в лучшем случае воспринимается как честь. Перед моими глазами замаячила реальная перспектива одиночества на ближайшее будущее. Теперь уже скоро, совсем скоро я окончательно окажусь в стороне от всего, и это меня не слишком огорчало.

Я бы предпочла уйти и лечь спать. Завтра мне нужно написать десять страниц, которые заказал Розинес, а для этого я должна выспаться. Может, я заслужила хотя бы сон. Вот чем будет хороша замаячившая на горизонте одинокая жизнь — я смогу отдохнуть. За последние почти 30 лет я постепенно себя исчерпала. До 13 лет у меня была практически нормальная жизнь, мне не нужно было делать каких-то особых усилий. А потом началось и пошло, без остановки. Вот уже 28 лет подряд — ни одной передышки. Я хотела спать и регулярно писать, если у меня найдется еще немного энергии, в этом и заключалась моя проблема — в энергии, силе, вовсе не в храбрости, с ней у меня все в порядке. Но вот порыва, силы мне недостает. Будет недоставать. Я это ощущала. Отдохнуть. Я тогда понемногу восстановлюсь и смогу наладить совершенно другую жизнь. Спокойную, размеренную. Спать. Вот что было самым главным. Я хотела вернуться домой сразу же после десерта. Я понимала, что этим вечером расслабиться мне не светит, не те условия. Может, они отныне всегда будут не те. Но это не страшно. Наоборот, очень хорошая новость. Вместо того чтобы постоянно черпать изнутри силу и храбрость, я теперь попытаюсь обрести покой. И я собиралась вернуться домой через несколько минут. Прошло 13-е, и 22-е тоже. Все остальные могут продолжать оценивать свою известность по выделенным им почетным местам. Моим личным правилом будет отход от всего. Меня пригласили на «Канал+», и Розинес сказал мне: вы должны взорвать систему. Ну да, делать мне больше нечего.

Когда ужин закончился, остались Фредерик, Лоран, Элен и… он. В конце концов мы ушли. Я заметила, что неплохо было бы посмотреть запись передачи, у него как раз была кассета, и он сказал, что, если я хочу, он мне ее завтра передаст. Я ответила, что хочу. Я вернулась домой. Было пять утра. В семь я проснулась, у меня появилась идея по тексту, который он мне заказал, и к восьми все было готово. Я дождалась, когда будет прилично звонить, и позвонила ему в полдень. Предложила прочитать текст по телефону. В ответ он пригласил меня пообедать, заодно и обменяемся — он мне кассету с передачей, а я ему дискету с текстом для его еженедельника. Мы встретились через час, рядом с моим домом. Я узнала, что у него есть семнадцатилетний ребенок, сын, с которым он видится редко. Мы расстались. Привычная усталость и два часа сна за ночь все больше давали о себе знать.

Мне звонили разные люди, чтобы сообщить: вчера, во время передачи, я хорошо сделала, сказав то-то или то-то. Только это мне и оставалось. Несколько комплиментов время от времени. Мои книги и публичные выступления — только по этому меня теперь и узнавали. С дружбой все ясно — Лоранс так и не пришла. Дружба никогда не заменит любовь. Нужно будет научиться получше извлекать удовольствие из того, что можно делать в одиночку; только тут была одна проблема: я задавалась вопросом, не является ли все это взаимозависимым. Связанным друг с другом. Может, это все работало только вместе, тогда для меня не оставалось вообще никакого решения, даже одиночество не спасало. В субботу вечером я легла рано и сразу уснула. Квартира была очень тихой. По крайней мере, в тот период. Через несколько недель надо мной поселились какие-то люди, и все кончилось, я слышала их телефонные разговоры и, естественно, их музыку, праздники и т. д., — все; к тому же у них были постоянно открыты окна, и в маленьком внутреннем дворике звуки резонировали. Я названивала консьержке, сама поднималась к ним, но с тишиной было покончено. Однако в тот период, 23 сентября, 24-го, в воскресенье, все было прекрасно, и я смогла отлично выспаться. В дом я заходила с улицы Виктора Массе, потом пересекала два двора, довольно темных поскольку здания были высокими, я жила на восьмом этаже. Мои окна выходили на комплекс садиков и внутренних двориков с деревьями, к тому же этот вид, эта великолепная панорама, заставлявшая грезить и днем, и ночью. И можно было спать, не слыша ни звука. Я просыпалась, с наслаждением пила чай, созерцая одну из самых прекрасных панорам в мире, и пасмурная погода не мешала: ничего страшного, в полумраке вид тоже был великолепен. Я начинала чувствовать себя комфортно, потихоньку обустраивалась, мне было хорошо в этой квартире. Спокойно и хорошо в одиночестве. И из Техаса приходили хорошие новости. Но несмотря на все это, воскресенье стало черным днем. Я решила, что, поскольку 13-е и 22-е прошли, этот день — первый из длинной череды ему подобных. То есть уже началось, прямо сразу и началось, слишком рано началось. С другой стороны, я не удивлялась, ведь загвоздка в горючем — его все меньше и оно все хуже, и вот пожалуйста: ситуация уже не может самостоятельно, без моей поддержки продержаться и сутки, эффект от сделанного — и хорошо сделанного — дела теперь сохраняется едва ли четверть часа. И это я еще преувеличиваю. Воскресенье стало полной катастрофой. Я не хотела никого видеть, на телефонные звонки отвечала, но предпочитала ни с кем не встречаться. Не хотела выслушивать комментарии по поводу передачи и говорить о чем бы то ни было другом тоже не хотела, по крайней мере, ни с кем из знакомых. Я никуда не пошла, чтобы отдохнуть. Зарылась в нору, превращаясь в парижанку. В понедельник утром — как прошла ночь, не помню, наверняка не слишком хорошо, — часов в одиннадцать я получила букет цветов, розы. Я не могла понять, к чему бы это, что это еще за знак. Означает ли он временную передышку? Розы были от Пьера Луи Розинеса, и в них — записка: «Дорогая Кристин! Эгоист — это тот, кто делает подарки, чтобы самому получить удовольствие; сегодня мое удовольствие в том, чтобы увидеть Вас улыбающейся, прямо сейчас, в одиночестве и без аудитории. Целую Вас». Я позвонила через два часа, назавтра он позвонил мне, мы вместе поужинали, и все началось.

Итак, это был вечер вторника, 26 сентября. Я ждала его к девяти часам, мы собирались поужинать. С восьми до девяти я от страха пребывала в столбняке. Никогда со мной такого не случалось. Удовольствие и страх такой силы. То есть теперь страх присутствовал у меня постоянно, не только перед выходом на сцену. Он теперь заменил мне все остальные чувства. Стал моим единственным чувством. Я вышла из дома, увидела Пьера Луи на другой стороне улицы, мне было страшно. Он мне нравился, это точно. Нравились его глаза, это я сразу поняла, но было и еще что-то. Мы отправились на ужин, ни разу не взглянув друг другу в лицо. Все это время наш разговор скользил по поверхности, в какой-то момент мы снова пошли по направлению к моему дому, и он спросил, показав на кафе: может, выпьем еще? Я согласилась, отчасти для того, чтобы дать нам последний шанс. Все по-прежнему было совершенно неинтересно. Он признался, что «шел на автопилоте». Я заставила его рассказать мне о личной жизни, он объяснил, что у него либо ничего не складывалось и тогда он прекращал все отношения, либо складывалось, и он пытался оставить все как есть, — логично: если тебе хорошо, зачем что-то предпринимать. Однако его партнерши придерживались другого мнения, они хотели «созидать», поэтому все тоже обрывалось. Но меня это вполне устраивает, сказал он. Так завязывались поверхностные романы, которые соответствовали его запросам. То есть устраивали его. Я узнала, почему он отсутствовал в день моего публичного чтения: он должен был приехать, уже почти держал в руках билет на метро, но «запутался». Я попросила уточнить, что он имеет в виду. У него была назначена встреча с девушкой, с которой он собирался прийти, но тут позвонила другая, та, что ему больше нравилась; и он заколебался, попытался избавиться от первой, чтобы встретиться со второй, иначе говоря, «запутался» и не попал на чтение. Чуть позже я сказала, что хочу вернуться домой. Он проводил меня до двери. Мы попрощались. Я была не слишком довольна собой. Ничего не изменилось. Мы друг другу нравились, это точно. Я не сомневалась. Было полвторого ночи. Я взяла свой мобильный телефон и начала крутить его в руках.

А потом позвонила. Я сказала: не могу отправить факс вы мне не поможете? Я это сказала — и теперь ему придется ответить. Было полвторого ночи, и он как раз переходил через Сену. Он спросил: хотите, чтобы я приехал? Я сказала: да. Он пришел, поднялся в квартиру, начал осматривать факс, но вскоре бросил. Письменный стол был в углу, возле окна, там мы и стояли. Возле неработающего факса. А потом он выпрямился. Или наоборот, сел на пол, я уже не помню. Протянул мне руку, я ее взяла, вот так все и началось. Я стояла напротив него, и между нами было расстояние. Нет, не так не сразу. Я не была напротив, мы стояли, как стояли, в комнате, рядом с письменным столом, и он протянул мне руку. Я взяла ее. Она была мягкой, а прикосновение к ней казалось знакомым, хотя это происходило впервые. Мы стоим друг против друга, а через мгновение я уже вижу нас в другом месте квартиры, не в углу, мы держим друг друга за руки, и это — извините, что я так говорю, — но это — словно откровение. Только руки. Мы простояли долго, не целуясь, только держась за руки и узнавая друг друга, и это было очень важно. Возникло такое волшебное ощущение, о котором я раньше и не подозревала: ох, значит, такое существует? Мы поцеловались, но это я уже не смогу описать, не помню. А вот что я помню, причем помню очень хорошо: мы совсем рядом. Прижались друг к другу, я ощущаю его член, и он твердый.

Потом мы переходим в мою комнату. Почти не разговариваем. Только глазами. И улыбками. И так все время, почти ничего не говорим друг другу. Я думаю: это, может быть, он. Это он — это, может быть, он — это он — это, может быть, он. Не то чтобы я колебалась или меняла мнение, просто так у меня в голове раскачиваются, как на качелях, эти две фразы. Ну а он твердил себе: а что, если это она. Это чувствовалось. Ласки, взгляды, а у меня в голове крутилась эта фраза. И одновременно мне не верилось, вот что было гениально — мое неверие. Это он. Это он. Завтра я узнаю, он ли это. Много времени для этого не понадобится. Это, может быть, он, или же это — он. И у него те же мысли, я чувствую. Мы об этом не говорим. Я это ощущаю в его улыбке, ощущаю в его глазах, ощущаю в его руках. Во всем. Все идет как по маслу, никаких сбоев. И еще я это чувствую, потому что никогда не получалось так легко, никогда так хорошо не скользило, никогда. Может, из-за роста, может, еще из-за чего-то, я не знаю, в чем тут дело. В размере? Или дело в психологии? Наверняка. Не знаю. Пока не знаю, но хочу знать. Дело в росте? В физиологии? Он мне сказал, что в первый раз, когда увидел меня здесь, войдя в квартиру, он почувствовал запах и подумал: мне нравится ее запах. Ему понравился мой запах. Что это, как не эротика, но тут еще немножко замешана и газовая камера, да-да, в некотором смысле маячит и газовая камера, правда, я еще этого не знаю, но завтра узнаю. Назавтра он пришел ко мне и сказал: я — единственный еврей, скрывающийся в мирное время. Потому что он еврей. И это тоже эротично — некоторые его черты, связанные с национальной принадлежностью. У него мясистые, темные губы, и это эротично, а еще чуть раскосые глаза и загнутые ресницы: не понимаю пока, хорошо ли это, нравится мне это или нет, потому что загнутые ресницы — так странно. Но вроде все сходится, это вполне может быть он. Любому достаточно проанализировать ситуацию, чтобы это подтвердить. Все в порядке. Все было в порядке. Кое-что было в порядке. Его руки, да, глаза, жесты, с этим все было правильно, и с тем, как он себя вел, тоже. Очень со многим все было в порядке, может, это он, может, с ним у меня могло бы получиться. Назавтра. В тот же день. Он остался до четырех или пяти утра. Я вообще-то могла сказать ему, чтоб он еще остался, но не сказала, и он ушел и вернулся назавтра. То есть он — единственный еврей, скрывавшийся в мирное время, как я говорила. Наша история насчитывала всего два дня, но по ней уже были разбросаны подобные формулировки. Не знаю, не знаю, не могу больше рассказывать все это, у меня не получается. Не умею я этого делать. Слишком сложно для меня. Скользит, как по маслу. Именно так. Когда я это произнесла, когда сказала, что скользит, то, по-моему, уже все объяснила. Не знаю, как я смогу лучше объяснить то, что произошло тогда. Было хорошо. Скользило, как по маслу. Так легко и плавно. Мы улыбались друг другу. И спрашивали друг у друга: Что? Что? Ничего. А почему ты спрашиваешь? Просто так. Не знаю. А ты? И т. д. и т. п. Не могу я пересказать это. А потом… Назавтра… Он возвращается. Так мы проводим несколько дней, встречаемся, в течение дня он мне звонит время от времени, потом мы видимся. Все у нас получается. Не умею я говорить о таких вещах. Все плавно скользит. Наконец-то. Все наконец плавно скользит. Наконец-то что-то получается. Кто-то мне подходит. Может подойти. Но я жутко устала: вечером мы ложились и каждую ночь засыпали в четыре утра, а в семь я просыпалась, и у меня уже не было сил. Не изменилась единственная вещь — усталость. Вот эта самая усталость. С ней ничего не менялось. Она оставалась нетронутой. И тут уж никто ничем не мог мне помочь. По вечерам он работал до семи-восьми часов, потом возвращался домой, принимал ванну и снова уходил. Так он жил всегда. Он всегда нуждался в камере, в декомпрессионной камере. Ему была необходима ванна и сколько-то свободного времени до выхода из дома и какой-нибудь встречи. Даже если в результате для меня наши свидания оказывались слишком поздними. Бывают такие люди — им нужна передышка, они не рвутся увидеться как можно быстрее. Так и он, ему обязательно нужно было вернуться домой, сделать несколько звонков, причем один из них — мне, тогда как я недоумевала, почему бы сразу не примчаться ко мне. Я пыталась следовать его ритму. Но чувствовала, что долго не выдержу. Я никому об этом не говорила. Продвигалась на ощупь, не знала, кто рядом со мной, не понимала его. Ну не знала я, кто он такой, этот самый еврей, скрывающийся в мирное время. Мне было трудно понять его. Наши распорядки дня совсем не совпадали. Я просыпалась рано. Вскоре он начал оставаться у меня до утра, уже на второй день. В воскресенье у меня было свидание с Жан-Полем в «Кафе Бобур» около пяти вечера. Мы пообедали на улице, на террасе. Я не знала, нравятся ли ему террасы, и не знала, нравится ли ему «Кафе Бобур». Жан-Поль когда-то пересекался с ним, но я не представляла, как он его воспримет. Мы об этом не говорили, Жан-Поль только заметил, что он выглядит как южанин, сказал, вернее, как идальго. Позднее я ужинала с Жан-Полем, в том же «Кафе Бобур», после спектакля, на который он меня повел. Там была американка, Мег Стюарт, точно. Мне нужно было связаться с Пьером, и я пошла в туалет, чтобы позвонить оттуда. Мы проводили гораздо больше времени у меня, чем у него. За целую неделю я ни разу не пришла к нему. Мы оставались в основном в моем квартале и в моей квартире. Часто встречались после ужина, и вопрос не возникал, я имею в виду, вопрос о том, чтобы куда-то пойти вместе. Еще ни разу не получалось так, чтобы я приготовила ему поесть. К этой стадии мы пока еще не перешли. Когда мы ехали в «Кафе Бобур» на скутере, он сказал: Кристин, это была потрясающая неделя. А потом я встретилась с Жан-Полем, потом был спектакль, после которого я должна была ему позвонить. Я держала своих друзей на дистанции. Я держала Фредерика на дистанции. Я его знала, знала, он мог что-нибудь ляпнуть. Я назначала встречи в «Шао Ба», [18] когда жила на улице Виктора Массе. Регулярно встречалась с Летицией, дважды в неделю, и раз в неделю с Лораном. Понятия не имею, как это получилось. Оба они знали, что я больше не могу. Так что мне пришлось им рассказать — со всей осторожностью, обязательной на этой стадии. Уже не помню, кто и что говорил, но в один прекрасный момент Летиция и ли Лоран, то есть оба, но в разное время, потому что они тогда не были вместе, улыбнувшись, широко улыбнувшись, спросили меня: ты влюбилась? И я сказала: да. Оба, и Лоран, и Летиция, задали один и тот же вопрос: я его знаю? Я сказала, что да, потому что они были тогда вечером 22-го. И они оба спросили: а он там был вечером 22-го? Я сказала, что да. Летиция спросила: это тот тип, что сидел рядом с тобой? А Лоран: это тот тип из «Ливр эбдо»? Я сказала, что да. И я в свою очередь спросила у каждого из них: а откуда ты знаешь? Они этого не знали, но когда я подтвердила, что влюблена, им показалось, что это мог быть только он, а я спросила почему. Летиция ответила: во-первых, он мне понравился, а Лоран — что не знает, но просто уверен, и все. Я ничего не сказала Фредерику, но однажды вечером мы разговаривали по телефону обо всем таком, обо всех этих моментах, которые мы только что вместе пережили, о 13-м, о 22-м, о книге, о людях, о вечеринке, вечеринке 22-го, мы обсуждали все, что недавно происходило, и людей, которые там были. Всех, кто сидел за столом, по порядку. Такой-то, потом такой-то, а потом такой-то. Такой-то симпатичный, и такой-то симпатичный, а такой-то очень симпатичный, а как тебе понравился такой-то? И я спросила, чтобы прощупать почву: а Пьер Луи Розинес, как он тебе? Фредерик, должно быть, что-то учуял. Точно. А иначе почему бы он такое сказал? Он это сказал, чтоб меня расколоть и втереться между нами, как обычно. Я спросила: Пьер Луи Розинес, как ты его находишь? Он ответил — слегка интригующе, ну да, это было интригующе, потому что намекало на некие подозрения, а иначе я не понимаю, зачем ему это говорить, — так вот, он сказал: ты хочешь знать, как я его нахожу, то есть имеешь в виду не его журналистские способности? Я ответила, что да. Мне нужно было, чтобы о нем говорили, это нормально. И Фредерик сказал: симпатичный, очень симпатичный. Когда он вошел и спросил: а где модели?.. (мы были в модном заведении, куда часто заходят поужинать модели), когда он спросил, где модели, я подумал, что он с равным успехом мог иметь в виду и моделей-женщин, и моделей-мужчин. То есть Фредерик намекал, что настоящие пристрастия Пьера не столь очевидны. И это первое, что он сумел сказать. Я сделала вид, будто слушаю вполуха, и потом постаралась вообще не возвращаться к этой теме. Наши отношения стали совсем никакими, и меня это устраивало больше, чем — возможные сомнения из-за его двусмысленных высказываний. Абсолютно бездоказательных инсинуаций. Которым я никогда не умела сопротивляться, становясь легкой добычей. Я всегда была вынуждена резко идти на разрыв с такими людьми, причем после длительных отношений и даже длительной дружбы, после серьезной дружбы и интенсивного общения: получалось, что я вдруг оказывалась на пределе, за которым все становилось невыносимым, — и тогда я сразу же резко отталкивала таких людей с их извращенным восприятием; но только с опозданием, к сожалению, с большим опозданием, и притом без всяких объяснений — почему именно сегодня, а не раньше, — я не могла этого объяснить, так это все и происходило, а они не могли ничего понять: почему я капитулирую, почему иду на разрыв; а я больше не подавала признаков жизни, или же просто начинала вести себя по-другому, и они все понимали, ведь я всегда очень живо общалась с ними, а тут вдруг становилась равнодушной, и они недоумевали, почему и что случилось, но причину я объяснить не могла, а потом все шло по нарастающей, я была не в состоянии контролировать развитие событий; вот Фредерик сказал про модели, и я мгновенно дала задний ход так что он даже не догадался, в чем дело, ведь с ним я регулярно проглатывала такие обиды, причем обычно молча, и потому он не мог понять, ему это было не дано, — ведь столько лет я приспосабливалась к его испорченности из своего рода жалости. Но в данном случае у меня, возможно, появилась маленькая надежда, и ее нужно было защитить. Может быть, ко мне пришла такая себе маленькая надежда, которую требовалось выращивать, выкармливать, кто его знает. Я — не знала. Если это был он, если это был ТОТ САМЫЙ, если Пьер был ТЕМ ЧЕЛОВЕКОМ, на которого я уже даже больше не рассчитывала, нельзя было позволить, чтобы меня ранили фразы про моделей и тому подобные неожиданности. Я не могла допустить, чтобы меня задело что бы то ни было, — если существовала хоть какая-то надежда. Малейшая. Если предположение относительно моделей правильно, тут маячили те еще последствия, можно было вляпаться в ту еще пакость — вместо любви с первого взгляда. Мне-то казалось, что это своего рода любовь с первого взгляда или, как называл ее Пьер, несомненная страсть. Он сказал: у меня к тебе не пылкая страсть, а несомненная. Он наблюдал, комментировал наблюдаемое, и так появлялись подобные фразы. «Модели» же подразумевали, что я наткнулась на гомосексуалиста с подавленными инстинктами, которые он компенсирует со мной, носящей короткую стрижку и имеющей репутацию лесбиянки; пока он еще подавляет эти импульсы, но, если все так, если это правда, позднее он позволит себе открыто проявить свою страсть к мужчинам и тут же бросит меня. И даже если он себе никогда этого не позволит, все равно я выбрана всего лишь за неимением лучшего, — вот что старался вбить мне в голову Фредерик. Жаль, но все обстояло именно так, если дело тут не во мне, хоть я прочла вчера, кажется, в «Фигаро», будто вижу все в черном свете. Что неверно, я вижу вещи такими, какие они есть. То есть контрастными, сложными, с множеством оттенков, и противоречивыми, и парадоксальными. И следовательно, всегда способными ранить. Валери Сольви [19] сказала Эмманюэлю Пьерра [20] на обеде у Доминик — где, похоже, было немало выпито, — что Пьер совсем не сексуален. Что не соответствовало действительности, могу засвидетельствовать; интересно, что это на нее нашло, зачем она это сказала. В Париже вообще любят вот так запускать всякие идейки, а поскольку все редко видятся, знают друг друга поверхностно и никогда ни во что не углубляются, слух подхватывается, к нему относятся всерьез, воспринимают как проверенную информацию, решают, что все так и есть. Но я-то знала — он очень даже сексуальный. Только кто же мне поверит? Кто мог залезть ко мне в голову? Более того, я уже много лет не встречала никого столь же сексуального. Но, естественно, кто я такая? Мне что, давали слово? Чего стоило мое мнение? Не многого. Если меня едва не забрали, кто же будет прислушиваться к моим словам? Это не страшно, но, поскольку существует надежда, пусть и крохотная, я постараюсь на этот раз не терять бдительности. Что же касается подлых болтливых языков, то однажды, когда-нибудь, когда они меня заденут, даже если я буду недостаточно сильной, еще недостаточно сильной, все равно заткну им рот. Фредерик снова заговорил об этом несколько недель спустя, и на сей раз я ему все сказала. У меня была назначена встреча с Пьером на углу улиц Рен и Сабо, Фредерик проводил меня туда, Пьер приехал на скутере. На следующий день Фредерик спросил по телефону, все ли в порядке, и я ему ответила: да, только я, как всегда, устала. Он сказал: ты слишком много ездишь на мотоцикле. То есть он теперь втискивался всюду — даже отыскал себе место между моими брюками и пальто Пьера, к которому я прижалась на сиденье скутера, и, якобы иронизируя, унижал меня, не щадя и моей сексуальной жизни, комментировал ее, будто имел на это право, не останавливался даже перед тем, чтобы предъявить мне возникшую в его воображении картинку: я верхом на Пьере, намекая, что именно из-за этого я и устала. А ведь это моя личная жизнь, о ней нельзя говорить, она его не касается. Она касается только меня, никто и представить себе не может, насколько у нас все по-настоящему. И мы сами настоящие. Никто себе этого не мог представить. Хотя, возможно, на самом деле все было и не так. А значит, нужно дождаться, пока риск станет меньше, и только потом предъявлять себя окружающим. Если существует хоть малейшая надежда, то обязательно придет время, когда мы окажемся неуязвимыми, но этот момент еще не наступил. Нужно было ждать, потому что пока нас еще могли убить. Мы еще не распознали то, что нас объединяет, и если кто-то начнет строить предположения, от них уже не избавиться, а это может быть опасно. Начало определяет продолжение, мы еще были уязвимы — если существовала хоть малейшая надежда. И возможно, она все-таки была. Я и сама в это не верила в течение нескольких дней, тех что предшествовали 26-му. Все дни до 26-го, включая и само 26-е, до того самого мгновения, когда мы оба оказались единственными свидетелями одной странной штуки. Все, что нас объединяло, было загадкой и еще долго оставалось таковой. Тем более что мы почти не разговаривали друг с другом. Мы много глядели друг на друга, только этим и занимались, но почти не разговаривали. За исключением длинных неуверенных монологов, на которые он отваживался. В которых он сам перед собой раскрывался, понимая, что с его спокойствием покончено, а поскольку это случилось с ним впервые, он был удивлен. У него на все были готовые формулировки, он изъяснялся формулами, почти исключительно формулами, и вот однажды ночью он сказал: начинаются наши неприятности. При этом с физической точки зрения наши сексуальные отношения отнюдь не сводились к простой последовательности разных поз, что могло бы составить физический эквивалент всех этих формул. Вообще-то мы придерживались общих схем в этой сфере, если не считать его неуверенных монологов.

18

«Шао Ба» — модное парижское кафе.

19

Валери Сольви — директор агентства коммуникаций Solvit.

20

Эмманюэль Пьерра — адвокат, романист и литературный критик.

Имелась и еще одна формула, она иллюстрировала его страхи. Мы были в постели, в моей квартире. Разговаривали о нескольких прошедших днях. Рассказывали друг другу о том, на что обратили внимание при первой встрече. Мы встретились, нас потянуло друг к другу, но я себе тогда говорила, что о журналисте и речи быть не может, у меня всегда так, мне нужен художник. Люди видят мир с двух полностью противоположных точек зрения. Я не могла долго любить человека, который был моей противоположностью, это бы меня окончательно разрушило, ведь я и так уже слишком устала и не желала больше предпринимать серьезных усилий ради любви, они меня убивали, и на этот раз я хотела любить человека, который был бы одной со мной расы. А журналисты таковыми отнюдь не являются, в этом я могла уже не раз убедиться. Я ему сказала, что журналист для меня тогда исключался. И для него я тоже исключалась — вплоть до 26-го, и по тем же причинам. Когда он об этом размышлял, у него сложилась очередная формула: чего мне не хватает, так это квартиры на улице Фур. Такая внутренняя формула, исключительно для личного пользования. Он иронизировал по поводу самой ситуации. Тогда мне это показалось забавным. Печь у меня ассоциировалась исключительно с улицей Фур, [21] но позднее, в свете других событий, других сцен, которым еще только предстояло случиться, я на эту формулу взгляну по-другому. Единственный еврей, скрывающийся в мирное время и к тому же живущий со мной на улице Фур, только этого еще не хватало. В тот день, когда я была в «Кафе Бобур» в первое воскресенье, когда я ему позвонила снизу, из туалета, он мне сказал: я уже скучаю по тебе, я был рад, что ухожу, что смогу поработать, и вдруг, совершенно неожиданно, задал себе вопрос: а почему ее здесь нет? Сценарий, который будет повторяться и который мне наскучит. Довольно скоро. Я собиралась вернуться домой, а он меня спросил: что ты делаешь? Хочешь, встретимся? Я сказала, что да, хотя устала и надеялась лечь спать не слишком поздно. Мы засыпали в четыре утра — так продолжалось всю неделю, и я мечтала выспаться. Он хотел, чтобы я приехала к нему, но это было нереально — моих лекарств у него не было, и я бы вообще не уснула. Наверное, мы спали у меня, не помню. Он мне сказал: я заеду за тобой к Театру де ля Виль. Я вернулась к Жан-Полю, который собирался ехать в Шатле. Меня это устраивало. Он мне сказал: возьми такси. Я ответила: нет, у меня там назначена встреча. Жан-Поль ушел по своим делам, Пьер приехал на скутере, я села сзади, и мы, наверное, отправились ко мне. Вероятно, история с четырьмя часами утра вновь повторилась. Неделю спустя я стала понемногу говорить о нем, и начала с Лоранс. Я сказала ей: возможно, это он. И сообщила Пьеру, кому из знакомых обо всем рассказала. Он захотел узнать, что они об этом думают и что говорят, словно надеялся, будто это поможет ему самому все лучше понять. Я ему ответила: да какая разница, что такого они могут сказать? Какая тебе разница, что они думают? Он хотел знать, считают ли мои друзья, что это хорошо для меня. В следующую субботу — а ночь с пятницы мы провели у меня — ему позвонил Стефан. У них была такая мужская компания, несколько сорокалетних мужчин, они звонили друг другу и встречались по субботам, обедали в итальянском ресторане девятого округа, он называется «Папарацци». И вот в эту субботу позвонил Стефан, мы тогда были не дома, а на площади Тудуз, и они договорились встретиться в восемнадцатом округе, чтобы пообедать. Я тоже пришла. Перед встречей мы погуляли на лестницах Сакре-Кёр. А потом, в воскресенье, у нас появились проблемы. Тогда я их еще не могла сформулировать. Теперь же могу объяснить. А тогда я их ощущала, но не понимала. Ритм хромал. Мы не совпадали по ритму, у нас не было общего ритма, что-то не получалось, ничего не развивалось. Но в тот момент у меня для этого не было объяснений. В воскресенье утром он проснулся, принял ванну, а потом места себе не находил. Стоило нам днем провести вдвоем больше трех часов подряд — за исключением первого воскресенья в «Кафе Бобур», которое так и останется исключением, — и я чувствовала, что он торопится уйти, впрочем, чтобы позднее вернуться, но чаще всего, чтобы остаться дома. Звонить из своей квартиры, работать у себя дома. Выйти за газетами, остановиться и купить бутерброд, потом вернуться, чтобы снова уйти. Его что-то тяготило. А я этого не ожидала. Не понимала, что происходит. Почему ситуация не развивалась плавно, логично и без сбоев? Требовались декомпрессионные камеры. Если мы их игнорировали, контакт прерывался, и на восстановление уходили часы. Мне недоставало времени, чтобы все-таки понять, он это или не он. Между каждым предыдущим и следующим моментом отсутствовала связь, не было развития. Вот мы вместе. Все замирает. Потом наступает момент, когда он впадает в дурное настроение, но не явно, все это в скрытом состоянии, такая скрытая агрессивность. И, чтобы вытащить наружу, ее необходимо отыскать, и сделать это должна я, страдающая от нее и не имеющая при этом возможности упрекнуть ни за один конкретный жест или конкретное слово. Я улавливала вдруг образовавшуюся дистанцию, неловкость, желание уйти, косвенное, завуалированное обвинение в том, что его держат под замком, в заточении, заставляют терпеть вещи, которые он никогда в жизни не собирался терпеть. Что-то вроде этого. На том этапе такое трудно поддавалось объяснению. Поэтому и я не могла дать себе волю. Иначе на меня же все бы и обрушилось. Придя вечером — это было, скажем, через две или три недели, — он меня целовал. И говорил: такое ощущение, что мы не виделись несколько дней. Но сказав это и поцеловав меня, он застывал на месте и несколько часов оставался

в кресле, даже не приближаясь ко мне. А я, между прочим, устала и хотела пойти лечь и заняться любовью, чтобы не слишком поздно уснуть. Но нет, приходилось ждать, ожидание растягивалось надолго. Напряжение все не отпускало его. Ему нужно было невероятно много времени, чтобы прийти в себя, и тогда он сразу шел ко мне. Я его ненавидела и любила, и всякий раз меня это удивляло: никогда бы не подумала, что так бывает, и тем не менее все всегда получалось, действительно всегда. Мне казалось, что у нас наступает стадия скуки, но нет, всякий раз все начиналось заново, воскресало: сначала я чувствовала себя гораздо более подавленной, чем даже в момент ожидания, а потом, когда все возвращалось, то возникало как бы ниоткуда. (Но меня уносило, что правда, то правда!) Это рождалось, как вообще все в нашем романе, из момента отчаяния. Впрочем, термин «роман» я никогда не использовала. Всегда отказывалась использовать. Он мне сказал: все дело в том, что ты видишь только начало, или середину, или конец. Но ведь у нас же — роман. У тебя роман. У нас с тобой общий любовный роман посреди множества чужих романов. Он мне это однажды сказал по телефону — мы в тот раз проговорили целый час. Я жаловалась, что не могу писать, потому что у меня теперь ничего не происходит. Он ответил: как ты можешь так говорить, у тебя же есть любовный роман. Значит, у тебя что-то происходит. Мне показалось, для него это важнее, чем для меня. Ему было необходимо постоянно выстраивать генеалогию ситуации, формулировать ее тремя фразами, а для этого требовался обмен впечатлениями, мыслями, ощущениями, причем отнюдь не обязательно в личном общении: то есть если он меня не видит, то так даже лучше, как, например, при телефонном разговоре.

21

Фур (Four) — печь (франц.).

Другое воскресенье. Субботнюю ночь я провела у него. Его квартира находилась рядом с площадью Контрэскарп, на улице Декарта. Утром он вставал до меня — то есть просыпалась всегда раньше я, а вставал раньше он, — набирал ванну, варил себе кофе, пил его, принимая ванну и читая газеты. Возле ванны лежали стопки газет и еженедельников, которые промокали, потом высыхали, — все издания: «Вуаси», «Пари матч», «Монд дипломатик», «Экспресс», «Фигаро», «Либерасьон», «Гала», «ВСД», «Эвенман», «Журналь дю диманш», «Энрокюптибль», только «Телерамы» я никогда у него не видела, «Нувель обсерватер», конечно же, и даже «Макс», даже все новые издания для мужчин, названия которых я забыла, «Нувель экономист», «Жео», «Политис», если еще существует, «Канар аншенэ» конечно же, «Шарли Эбдо», газета Карла Зеро, и «Антревю»… в общем — всё. Мне из-за этого тоже временами хотелось сбежать. Мне тоже иногда хотелось, чтобы все это прекратилось. Я еще не привязалась к нему, не настолько, чтоб быть неспособной пошевелиться, я еще могла удрать, такая возможность у меня пока была в полной мере. В то воскресное утро я чувствовала: ему не терпится, чтобы я ушла. Поэтому, чтобы ему не пришлось говорить мне об этом, я взяла инициативу на себя. Он согласился. И я ушла, оставив его в ванной и не сказав ни слова. Потому что временами мне тоже инстинктивно хотелось сбежать. И даже очень часто. Я часто уходила. Садилась в автобус или в такси, чтобы вырваться из жизни, которая моей не была: вдруг возникала такая мысль, и тогда я сбегала. Сразу же. Иногда я заходила в комнату, где не чувствовала себя дома, глядела на себя в этой комнате, видела себя там со стороны и спрашивала, что я здесь делаю. У него дома такого со мной не случалось ни разу, но иногда я в какой-то момент замечала, что нахожусь не в привычном окружении, что я не дома, видела себя здесь, в его квартире, и вдруг, словно вспышка, — я понимала, что это не моя жизнь. Это не твоя жизнь. Это не было моей жизнью, и мне тут же, в то же мгновение, когда я это осознавала, хотелось, естественно, уйти: зачем оставаться даже на одну минуту в этой чужой, не моей жизни, поддерживать дискуссии, которые провоцировали новые споры, — для этого у меня слишком мало горючего. Теперь мне его не хватало. И уже было слишком мало легкомыслия. А еще — безграничной потребности в любви, ради которой я бы смогла любой ценой перекосить пребывание вне собственной жизни. А жаль, потому что всякий раз когда я оказывалась вне собственной жизни, какая же это была передышка — если только она не трансформировалась в страх, — каким отдохновением это иногда становилось. Однако рано или поздно страх все равно снова поглощал всё. У меня всегда возникала потребность вернуться к своей стезе, и до некоторой степени это было очень обидно — я и сегодня так думаю. Да, я хотела бы не возвращаться в свою жизнь. Единственное, что хорошо в Париже по сравнению с Монпелье, так это то, что на метро можно доехать куда угодно. Машину я не вожу и, значит, только здесь обрела независимость. Достаточно сесть в метро, чтобы оказаться дома, перед моей роскошной панорамой, открывающейся из окна. Эту маленькую квартирку я отыскала для себя, и она мне очень подходила. Я выбрала ее в качестве убежища — таковым она и оказалась. И квартал мне нравился. В результате я все же вернулась: едва спустившись по лестнице, тут же снова поднялась, вернулась, подошла к нему, а он по-прежнему лежал в своей ванне, с газетами в ванной комнате, со всей этой стопкой газет, которые уже успели высохнуть. Я сказала ему, что не хочу уходить. А он ответил: но мне же нужно работать, увидимся позже. Никакой драмы. Я снова ушла, но уже немного успокоившись. Поскольку я в той или иной мере порвала со всеми, то, когда такое случалось, весь день никого не видела. В кино я не ходила. Спала, пытаясь наверстать упущенное. Убедить себя, что у меня любовный роман, никак не удавалось. Для этого все было слишком спокойно, и потом, я не была увлечена. Возможно, это и роман, но он меня не увлекал или увлекал недостаточно. Мы были слишком далеки друг от друга, и тем не менее я чувствовала, что он совсем рядом. Я вовсе не боялась потерять его, может, только дважды. Тогда как с Мари-Кристин такое со мной случалось весьма часто. А ведь это очень важно. Возможно, я ему доверяла. Потому что потеря, или боязнь потери, бывает, конечно, очень эротичной, я это на своей шкуре испытала, но она вызывает желание искусственно. Что меня привлекало в нем, так это не его невероятные фантазии на тему собственного «я», но он сам как таковой. Я так полагаю. Однажды… Мне нужно продвигаться шаг за шагом, но, возможно, непоследовательно. Однажды я почувствовала, что привязываюсь к нему физически. Что мы привязываемся друг к другу физически. И не только физически. Мы начинали привязываться друг к другу, именно что начинали, и я почувствовала это, не знаю уж, в какой из дней, но помню обстановку, явственно вижу декорации, освещение, — это происходило в его квартире. И я ему сказала — сомневаюсь, помнит ли он, — я ему сказала: тебе известно, что мы начали привязываться друг к другу? Именно его тело, и никакое другое, отныне будет мне необходимо, а если я захочу сбежать, то это мне теперь дорого обойдется: я начинала привязываться, причем привязываться физически. Скоро я уже не смогу шевельнуться. Даже если все станет невыносимым. Потому что я привяжусь, потому что я уже начала привязываться к нему, и потому что именно в то самое мгновение я стала это ощущать, физически, я даже могла показать все места, к которым начала привязываться. Это было вполне осязаемо, в тот момент осязаемо. При совершенно конкретном освещении, конкретных звуках, в четко определенный день в начале ноября. И еще был момент: я пришла к нему, вернулась со встречи в «Лютеции», хотела дать ему время и пришла довольно поздно, он успел переодеться и принять ванну; он был в майке, в белой майке, и мы обнялись. Однажды, уходя от него, я устроила небольшую истерику по поводу приближающегося возвращения моей дочки. Уже не помню, возможно, из-за того, что он неудачно высказался по поводу детей. Одно из его лучших любовных воспоминаний — уикенд с девушкой на острове Ре, после аборта. Самое ценное для него качество — скрытность. Он никогда никому не рассказывал о своих страданиях, утаенные страдания были для него важнее всего, но я это поняла значительно позже. Когда увидела, что он не переносит моих слез. Моего плача. А мой оргазм нравился ему своей скрытностью. Он говорил: ты кончаешь еще более скрытно, чем я. Я редко спала у него. Нашим домом стала моя квартира, она была девственна — никто другой никогда не спал в моей постели — только он, первый гость и в квартире, и в постели. Однажды в воскресенье я пошла за покупками на улицу Мартир, а потом мы позавтракали — тогда я впервые играла роль хозяйки дома и делала это еще более сдержанно, чем кончала. Я не давила. Никогда. И с ним было так же: кто-нибудь из нас поджаривал тосты, и на этом все заканчивалось, мы даже ели их порознь. Вместе мы занимались только любовью, и больше ничем; впрочем, я начинала этим тяготиться. Если я спала у него накануне — правда, насчет сна — это явное преувеличение: и ложились поздно, и шум на улице, поэтому спать мне почти не удавалось, — утром он отвозил меня на своем скутере к метро «Севр-Бабилон», и я возвращалась домой. Однажды во вторник вечером я отправилась на телевидение, чтобы принять участие в «Нигде больше», [22] потом мы поужинали с Элен в моем квартале, я ей все рассказала, как выяснилось, у нее тоже появился мужчина. Она предложила: давай закажем шампанского. Мы с Пьером тогда были знакомы чуть больше двух недель. «Нигде больше» записывалась 10-го. Мы спали вместе не каждую ночь. Никогда не встречались с другими людьми, разве что на обедах с его друзьями, и эти обеды мне не нравились — они слишком походили на карикатурное изображение определенной возрастной группы, относящейся к одному из парижских социальных сообществ. Как-то мы были вшестером в «Дуби» [23] на улице Марбеф, и он оставил свободным место между нами: скрытность — его болезнь. Он не хотел ни о чем рассказывать, ничего афишировать, не позволял ни о чем догадываться.

22

«Нигде больше» — популярная циклическая программа на «Канал+», посвященная культуре и искусству.

23

«Дуби» — модный парижский бар и ресторан.

Во вторник вечером, в тот день, когда я снова встретилась с ним у него дома и он мне так понравился в своей белой маечке, я была в «Лютеции» с Жан-Люком Дуэном [24] и Летицией на интервью. Мимо прошел Жером Бегле, [25] наши взгляды встретились, он поздоровался со мной, я ответила. А два дня спустя, в четверг, около полудня, мне позвонил Жан-Люк Дуэн и рассказал, что тогда произошло примерно час спустя. Беседа началась в шестнадцать часов. Летиция заказала чай, а я кофе без кофеина, как обычно. Где-то в районе пяти часов я заметила Жерома Бегле. Я бы предпочла, чтобы наши взгляды не встретились, но они встретились. Я поздоровалась, помахала рукой. Интервью закончилось около восемнадцати часов. Мы с Летицией еще часок посидели, потом вышли на бульвар Распай, было девятнадцать часов, мы заметили, что Бегле покинул «Лютецию» вслед за нами, потом мы с Летицией расстались, я дошла до «Бон Марше», [26] потом до улицы Декарта, ни о чем больше не вспоминая. А два дня спустя Жан-Люк Дуэн позвонил мне домой: слушайте, Кристин, в «Лютеции» после моего ухода что-то случилось? Я: нет, а в чем дело? Оказывается, от него только что ушел один человек, который просил не называть мне его имени, так вот, он сказал, что Жером Бегле пришел в тот вечер вторника в девятнадцать пятнадцать в отель «Сен-Пер» и заявил: я только что из «Лютеции», там была Кристин Анго, она меня спросила: и вам не стыдно? А я ей ответил: а вам не стыдно за вашу книгу? И тогда она плеснула мне в лицо шампанское. И тут кто-то из присутствовавших сказал: меня это не удивляет, дамочка готова на все, лишь бы ее заметили. Дуэн хотел проверить эту информацию у меня, до того как передать ее в «Канар аншене». Я попросила его не делать этого: только новых неприятностей мне не хватало. И это тоже было частью тех вещей, которые привязывали нас друг к другу, — вроде моего приглашения за несколько дней до этого к Ардиссону. [27] Я устала. Ардиссон всегда записывает свои передачи поздно вечером. Запись длится часами, а потом он монтирует, обеспечивая необходимый ритм. Со мной была Элен, и я еще попросила прийти Андреа, мою приятельницу. Всегда лучше быть с кем-то, потому что телевидение — это стресс, никогда не знаешь, что случится. Это не та территория, которую можно завоевать, не стоит забывать; впрочем, в тот день я об этом и не помышляла. Все, что я знала, так это то, что мои силы исчерпаны. Что мне не хочется выходить из дому так поздно, а нужно лишь одно — лечь спать. И ни малейшего желания одеваться, гримироваться, участвовать в съемках, тем более в такое время. Стресс у меня был не из-за «Все об этом говорят», а из-за необходимости выйти из дому. Я все хорошо помню. Было уже холодно. Но главное, я сильно устала. Мне не хотелось делать никаких усилий. Я пойду на передачу, я привыкла ходить в общественные места: нигде ко мне не были особо расположены, зато и излишней враждебности я тоже не ощущала. Я спокойно могла ходить куда угодно, у меня не было какого-то особого, предпочтительного места или дома, так сложилось с давних пор, наверное, это записано в моих генах. Я могла пойти и на «Все об этом говорят», и на «Культурный бульон», и на «Нигде больше», я везде была не на своем месте, так что не все ли равно. Когда писатели, оценивающие, куда следует пойти, а куда нет, говорили мне: туда ходить нельзя, я этого просто не понимала. Почему сюда можно, а туда нельзя. Ну вот, 12-го я готовилась к передаче — жутко лениво. Уж и не помню, что я надела. Пошла к парикмахеру, как раз на улицу Фур. У меня теперь парикмахера не было, все никак не удавалось найти замену моему мастеру из Монпелье. Заплатила 650 франков — в Париже, если люди имеют возможность содрать побольше, они наверняка это сделают, все диктуется материальными соображениями, и замечания по поводу цены воспринимаются с неудовольствием. Подстригая мне волосы, девушка сочувствующе поглядывала на мою прошлую стрижку, как если бы до нее меня стриг лесоруб: с высоты своего совершенства она оценивала работу провинциального дилетанта, сделанную до нее, до того, как я попала к ней; уж она-то будет заниматься моими волосами не меньше часа и придаст прическе четкие удлиненные контуры, чтобы покончить с моей нынешней «шапочкой». Еще и середина октября не наступила, а у меня уже не было сил все это выносить. Я посмотрела спектакль Жанны Моро — всюду царила ложь. Ею пропитался весь город. Каждый, с кем я встречалась, был либо киношником, либо писателем, либо фотографом. По воскресеньям у «Дуби» собиралась как раз такая публика: кинопродюсер, музыкант, рекламщик, актриса, писатель. Все, абсолютно все творческие личности, или знают творческих личностей, или связаны с творческими личностями. Что касается моего любовного романа, если таковой существовал — потому как что тут поймешь, в подобном окружении, — он оказался зажатым в эти тиски. Возможно, у нас и был любовный роман посреди разных светских историй, но ведь все эти истории насквозь фальшивые. Я не знаю, не знала и по-прежнему не знаю. Когда мы занимались любовью, я знала, а после уже не знала. Я просила его, давай зацепимся за это, давай удержим это и больше не будем забывать. Но все было иллюзорно и получалось только при непосредственном контакте. Контакт. Требовалась привязанность в буквальном смысле слова. Тело. Он должен был оставаться рядом со мной. Иначе ничего не получалось. Ничего. Ничто не могло противостоять натиску. Силы, разрушающие осязаемое, были неуправляемыми. И неотвратимыми. Во всяком случае, для меня. Я их не контролировала. Осязаемое всегда под угрозой. Постоянно. Но когда он возвращался, появлялась такая сила, что я все забывала. У меня не было ни малейшего желания выходить из дома в этот вечер 12 октября в пол-одиннадцатого, чтобы ехать на запись передачи. Элен заехала за мной на такси, Андреа к этому моменту уже была у меня, мы вышли, в такси мы смеялись, несмотря на то что нам не очень хотелось здесь находиться, впрочем, они этого не говорили, в общем, мы ехали на телевидение. Приехали на Плен-Сен-Дени, в ту же студию, что и 22 сентября. В грим-уборной стояли пирожные, мы ждали, все шло хорошо, сегодня мы не ужинали, и время от времени кто-то из нас брал пирожное. Мы болтали и ждали. Я взглянула на монитор и увидела, что в передаче участвует Баффи. [28] Подумала, что я все-таки несколько выше этого. Приближалась моя очередь, и тут напряжение начало нарастать: в конце концов, я даже была рада, что надо идти, потому что ритм уже подхватил меня. И вот я иду, вхожу. Ладно. Клод Аллегр [29] только что позволил унизить себя на глазах у всей нации, но это пустяки, так получилось, он-то из наших, он испил свою чашу до дна, как и остальные, только это и важно во Франции, все нормально, таковы правила игры для этих розыгрышей и званых ужинов, Ардиссон не делает ничего особенного — просто фиксирует на пленку стереотипы поведения группы на обычных совместных ужинах, весь тот ужас и унижения, вытерпеть которые гораздо легче, чем пережить изгнание из группы, — ведь это длится всего мгновение. Иными словами, исключение из группы было наихудшим унижением, самым скверным из возможных. Я вошла в студию. И там началось черт знает что. Я пыталась говорить — ничего не получалось, все, что я хотела сказать, на корню обрубалось ведущими, я ничего не смогла сделать и ушла. Я почувствовала, что мне не удастся больше ничего сказать, и потому надо уйти. Вероятно, в тот момент я была слишком усталой. Или просто не ощущала достаточной поддержки, в общем, понятия не имею, что произошло. Я ушла. Как уходят, когда все потеряно. Я была бессильна и видела, что не смогу ничего сделать. Мне не опрокинуть ту наклонную плоскость, по которой они двигались, а по ней можно только следовать за ними, и я буду вынуждена кричать в пустоту, они слишком сильны, их слишком много и они слишком тесно спаяны, к тому же уже очень давно, а теперь они сошли с ума, решили «вот уж мы поиздеваемся над ней», и они бы это сделали, слишком сплоченной оказалась система, мне не защититься, я это видела, чувствовала, что не сумею отстоять свое право быть самой собой, отстоять себя как личность, лучше уж уйти на этот раз — шансов у меня не было. Часто полагают, что нет смысла что-либо говорить, но это не так, сказать стоило. Только нужно еще быть в состоянии, а тут ты не можешь, то есть я не могла. Я ничего не могла сказать, мне оставалось либо стать соучастницей лжи, либо уйти. У меня не было ни малейшего шанса выбраться из всего этого, не запачкавшись. Соотношение сил было совсем не в мою пользу в этот день, возможно, я слишком устала, чувствовала себя слишком одинокой. В сражении надо уметь отступать, но, в отличие от других битв, подкрепления у меня не будет никогда. Я ушла. Вышла из студии. Оказавшись в гримерке, я расплакалась, потом стала названивать Пьеру на мобильник, он не отвечал, дома его тоже не было, я закрыла гримерку на ключ, мы ждали такси, я звонила Пьеру на мобильный и домой, никто не отвечал, я решила, что брошу его, ни дня моей жизни больше не посвящу журналисту, до которого нельзя дозвониться в тяжелую минуту, а у меня такие минуты будут часто, так что продолжать слишком рискованно. Я звонила и звонила — никого. Подошло такси. Элен и Андреа были ошеломлены. Я повторяла и повторяла: больше я никогда не смогу говорить, никогда не смогу писать, все кончено, я ничего не сумела сказать, они были сильнее и вынудили меня уйти, я оказалась слишком слабой, не способной бороться, теперь мне придется все бросить, я больше никогда ничего не смогу, и его к тому же нигде нет, что же мне делать. Я не понимала, как вернусь домой после всего этого. Хотела бросить его. А потом он мне позвонил, потому что прочел мои сообщения. Как выяснилось, у него разрядился мобильник. Он сказал: я еду домой и жду тебя. У меня не было с собой лекарств, я не выспалась, но зато оказалась в его объятиях. Он обожал, когда я была с ним, чувствуя себя обиженной. У него тогда срабатывал инстинкт защиты, он называл меня своей деткой. Постепенно он только так и стал меня называть: детка моя.

24

Жан-Люк Дуэн — литературный и кинокритик.

25

Жером Бегле — писатель, журналист, литературный критик.

26

«Бон Марше» — крупный парижский универмаг.

27

Тьерри Ардиссон — известный ведущий телепередач на темы культуры.

28

Лоран Баффи — французский драматург, юморист и телевизионный ведущий.

29

Клод Аллегр — политический деятель и физик, член Академии наук Франции.

А потом начались долгие месяцы, в течение которых я была не способна писать. Они должны были окончательно разрушить мою жизнь. Если допустить, что в любовных романах время от времени случается момент благодати, то сейчас он отсутствовал, а если и был когда-то, то уже прошел.

Несколько дней спустя, на встрече с читателями, ко мне подошла девушка и заговорила в обвинительном тоне. Она сказала, что ее зовут Элеонора, и, глядя прямо мне в глаза, настойчиво потребовала встречи, причем немедленной. Черты ее лица были искажены, и я побоялась, что в случае отказа она бросится под машину. Я протянула ей пустой конверт и попросила написать на обороте свой номер телефона. Это случилось в пятницу, 19 или 21 октября. Прошла неделя с того вечера, когда я была вынуждена покинуть студию. У нас уже выработалась привычка проводить вечер пятницы и субботнее утро у меня, на улице Виктора Массе, и ночевать в субботу у него, на улице Декарта, поэтому в воскресенье мы были в его квартире. Он свободно мог работать, если хотел, но никогда этого не делал. Говорил, что ему мешает мое присутствие. А значит, каждый уикенд мне приходилось уходить, пока меня не прогнали. Даже если я пристраивалась где-нибудь в углу и читала. В тот период он не нервничал, вообще не нервничал. Был даже довольно мягким, может, не нежным, но мягким — это да. Я не любила эти моменты, когда должна была уходить, когда вдруг становилась персоной нон грата, наверное, они заставляли вспомнить события, которые когда-то меня травмировали. К тому же Пьера звали так же, как моего отца. В тот период я еще называла его Пьер Луи и произнести «Пьер» не решалась, тогда как для знавшего его с детства Стефана он был просто Пьером. Я сгорала от желания называть его Пьером, но не осмеливалась. Я позвонила девушке, которая так хотела меня видеть. Этой встречи я немножко побаивалась, потому что почувствовала нечто странное. Сильное желание в чем-то обвинить читалось уже в ее взгляде. Так что я назначила ей встречу на площади Контрэскарп, совсем рядом, оставляя себе возможность, если все пойдет плохо, еще раз зайти на улицу Декарта к Пьеру, до того как возвращаться ночевать домой. Он не собирался никуда уходить. Барышня была уверена, что я имела доступ к ее психиатрической истории болезни и что все написанные мной книги, за исключением немногих включенных в них ложных поворотов, адресованы ей и якобы мне известно, что она себя узнает, но — и это главное, — я пересказала всю историю ее жизни, «Инцест», в частности, был нашпигован узнаваемыми деталями — она представила мне их перечень, — и теперь требовала от меня ответа, оправданий, доказательств того, что это не о ней. Она хотела проверить, совпадают ли некоторые описанные мной подробности с моей собственной жизнью. В том, что они соответствуют ее жизни, у нее не было никаких сомнений. Вещи, которые не соответствовали, она считала писательскими штучками, более или менее искусственными приемами, тогда как все остальное ясно и недвусмысленно доказывало, что я основывалась на ее жизни. Вот что она говорила, и при этом вид у нее был вполне убежденный. Там черным по белому описана ее история с Региной, а 85-й год точно соответствует ее встрече с Элоди. Она не хотела, чтоб я и дальше водила ее за нос, просила провести с ней вечер, мол, это лучшее, что я могу сделать. Я ей объясняла, что у меня назначена встреча (истинная правда, я встречалась еще с одним приятелем, тоже Пьером), она говорила, чтобы я отменила эту встречу, настаивала. Атмосфера была удушливой. Я вернулась к Пьеру, и тогда он во второй раз увидел меня плачущей. Люди опустошали меня, забирали все, мне уже ничего не принадлежало, я становилась просто ходячей авторучкой, к тому же абсолютно безжизненной, после подобных встреч; мне больше некуда было пойти, и у меня не оставалось ничего своего. Даже моей собственной жизни. Для людей я была лишь их отражением — что не мешало им считать меня эгоцентричной, причем такое противоречие было даже необходимо, — отражением в зеркале, которое их пугало, отражением или же симптомом чего-то, какой-то болезни, социальной болезни, не знаю, и я вернулась к нему, чтобы выяснить, как меня воспринимает он. Он вел себя со мной очень естественно, и я снова ушла. Он позвонил мне около полуночи, сказал, что не работал, но нуждался в одиночестве, как обычно. Наверняка так было с самого его рождения. А ведь он родился в нормальной семье, впрочем, с некоторыми мелкими странностями. Первые недели, а может, первые месяцы своей жизни он провел в инкубаторе для недоношенных детей, поскольку родился до срока, и все свое детство и даже потом, будучи взрослым, снова и снова видел этот инкубатор — клиника принадлежала друзьям его родителей, и всякий раз, когда родители приходили к ним в гости, ему показывали инкубатор. Совсем недавно он был у этих людей, всего несколько лет назад, и они ему сказали: инкубатор по-прежнему на месте, хочешь забрать его? Он отказался, но задумался. И все вокруг считали, что было бы вполне естественно забрать его. Он всегда чувствовал себя одиноким, а начиная с шестнадцати лет жил один. По-настоящему один. Родители оставили ему свою квартиру, когда ему исполнилось шестнадцать: они съехали, он тогда учился в лицее, сам себе готовил, и с тех самых пор всегда жил один. Марианна Розенштиль [30] вспоминала, как однажды вместе со Стефаном пришла к нему в большую квартиру на набережной в Лионе, ему было тогда девятнадцать, по всей видимости, речь шла о квартире девушки, у которой от него был ребенок, младенец тоже там находился, и девушка, он выглядел совершенно потерянным. Он никогда не проводил весь уикенд со своими подругами, для него это было слишком. Однажды в воскресенье вечером, в телефонном разговоре, примерно при тех же обстоятельствах (я ушла, чтобы не мешать ему работать), он мне сказал: в любом случае вопрос, который мы оба себе задаем, но не решаемся обсудить, — должны ли мы жить вместе. Я не хотела ловить его на слове. Это вполне могло оказаться западней. Похоже, все нас к этому подталкивает, но мне не хотелось торопить события.

30

Марианна Розенштиль — известный фотограф.

Через три дня я собиралась поехать на десять дней в Монпелье, на Фестиваль средиземноморского кино. Он был рад тому, что я уезжаю и эмоционально буду рядом, но физически — вдали от него. Уже два дня спустя мне ситуация была вполне понятна, он же страдал от нее, не мог дождаться моего возвращения, ну, а я теперь легко бы задержалась еще на несколько дней. Мы ежедневно звонили друг другу. На первый уикенд он приехал ко мне в Монпелье. Судя по еле заметным признакам, столь продолжительная совместная жизнь была для него внове, и то незнакомое, что он для себя открывал, ему нравилось. Однажды днем, отдыхая после обеда на диване, я попросила его укрыть меня моей шерстяной кофтой. Он ничего не ответил, просто молча укрыл меня и, думаю, какое-то время стоял и смотрел, как я сплю. Мне кажется, его растрогало то, что я позволила ему наблюдать за моим дневным сном. Раньше такого с ним не случалось. В субботу днем мы походили по магазинам, в Париже он это занятие ненавидел и никогда этого не делал, он вообще не любил выходить из дому, предпочитая работать, а потом забиваться в свою нору; в мужском магазине он нашел пальто, которое ему понравилось, а я примерила черный шарф, и поскольку шарф был мне к лицу, он сказал: я тебе его дарю. Позже я несколько раз чуть не теряла этот его первый подарок. Я стараюсь вспомнить все. К концу выходных он выбрал более ранний рейс, чтобы попасть на концерт. Ничего не изменилось, каждое воскресенье ему нужно было возвращаться к своей жизни раньше, чем предполагалось, он по-прежнему стремился сократить часы, проводимые вместе. Ему было 39 лет, и до сих пор все его романы были недолгими, самый длительный продолжался полгода или год и даже в тот период не было никаких совместных уикендов, разве что иногда, под давлением, он соглашался уехать в субботу в полдень, чтобы вернуться домой в воскресенье к одиннадцати. В своей неспособности к семейной жизни он винил родителей — хотя я и не понимала почему — полагая, что это они сделали его неспособным выстраивать отношения. Но одинокая жизнь ему нравилась. К моменту нашей встречи он уже окончательно решил, что всегда будет один, и не испытывал никакой горечи. Однажды он все-таки почувствовал себя несчастным из-за разрыва. К своему великому удивлению и глубокому удовлетворению — он тогда наблюдал за собой. Его подруга ушла от него: она хотела ребенка, хотела, чтобы они жили вместе, и, оценив в полной мере его инертность, решила порвать с ним. Вот тут-то, к своему глубокому удивлению, он и испытал небольшое страдание. Он прислушивался к этому новому ощущению с некоторым любопытством, потому что к тому времени уже перестал испытывать какие бы то ни было чувства. Сделался настолько непроницаемым для них, что ему было даже приятно почувствовать хоть что-то, пусть и страдание. С самой первой нашей ночи, уходя — сначала только уходя, а потом и встречаясь со мной, — он, когда целовал меня, на мгновение останавливался, чтобы сказать (таким тоном, как обычно объявляют о невероятном событии): я сейчас что-то чувствую. Для него, все остальное время наглухо замкнутого на себе самом, это было неожиданно, странно. Но потом окно снова захлопывалось, долго это не длилось, эмоций хватало лишь на время, необходимое, чтобы о них сообщить. И он в одиночестве возвращался в свою жизнь. Ни одно чувство не задерживалось, все они были у него мимолетными, если вообще были. Поэтому он их и фиксировал.

Поделиться с друзьями: