Почему Бразилия?
Шрифт:
С другой стороны, у его матери были периоды увлечения мистикой — буддистской и католической, — в девять лет она заставляла его изучать катехизис и йогу, а потом вернулась к иудаизму. Два месяца он провел в инкубаторе для недоношенных, в семье его считали чудесным образом спасенным. В еврейской семье, которая во время войны пряталась на фермах недалеко от Лиона. Ему исполнилось сорок в год, когда мы встретились, и никто ему не позвонил, даже его восемнадцатилетний сын, он был изолирован от всех, у него была только я. Однажды в воскресенье он пошел смотреть «Перл Харбор». Ему нравились фильмы о войне, с самолетами, кораблями и особенно с подводными лодками. Ну да, все те же закрытые пространства, пузыри. С ним случилась ужасная истерика, и мне тоже больше ничего не хотелось, кроме как остаться одной, во всяком случае, не с ним, я находила жизнь с ним слишком утомительной. Он вернулся, и последовал очередной взрыв. Он сказал: мне тебя не хватало в кино. Я ответила: мне не важно, что тебе меня не хватает, когда я не с тобой, главное, чтобы тебе было хорошо со мной, когда я рядом. Все начиналось заново и наверняка превратилось бы в очередной скандал, но тут позвонила Каролин, и я спросила, стало ли ей лучше. Она сказала: да, мой психоаналитик привела меня в норму. И снова: я такая же, как ты, наслаждаюсь нарушением правил. Я ответила: нет, я — нет. А она: ладно, пусть будет так, мне нравится нарушать правила, значит, чего уж потом удивляться и т. д. и т. п., когда я пускаю дочку к себе в кровать утром по воскресеньям и т. д. и т. п. Мне это надоело. Уже накануне я не могла уснуть из-за того, что она наболтала. Захотелось сразу же повесить трубку. Я немножко подождала, а когда снова заговорила с Пьером, это закончилось уже четвертым кризисом за выходные. Он ушел на балкон, я — в ванную. Я плакала, а он курил. Временами он становился совершенно бесчувственным, мог слышать мой плач, но это даже не мешало ему работать. Всякий раз, как я упрекала его в постоянном напряжении, в неумении получать удовольствие, к которому он никогда не относится просто и легко, он мне говорил, что я все усложняю. При этом, когда я ему описывала по телефону из Берлина печи крематория, он потребовал, чтобы я замолчала. Хотя еще утром, когда я туда собиралась, он просил меня обо всем рассказать ему по возвращении. Это было выше наших сил. Мы ничего не могли сделать. Ситуация стала совершенно неуправляемой. Мы ничего больше не контролировали. Однажды, после очередного кризиса, я плакала на улице Порталис, а он притянул мою руку, чтобы я почувствовала, как напрягся его член. Что он хотел этим доказать?
Сильви спросила меня: ну как там у тебя с твоим мужиком? Я ответила: ну-у-у… Она мне сказала: в прошлый раз это была великая любовь. Я ответила: да, только слишком много скандалов. Она спросила: но вы миритесь? Да, всякий раз мы миримся. Мы знаем, что должны быть вместе. Но он сумасшедший, он весь во власти разных теорий и формул — я так больше не могу. Жизнь на автопилоте, испачканные мазутом птицы, биологические часы, сентенции вроде «работать для следующего поколения», «да, но почему», — у него на все есть свои формулы, нечто вроде точек отсчета, что постоянно проявляется и в его высказываниях, он за них цепляется, не может без них. Плюс несколько любимых ориентиров — подводные лодки, фильмы экшн, «Апокалипсис сегодня», Вьетнам и пресса. В голове — только «Нью-Йоркер», французская пресса, за которую стыдно, не существующие более во Франции интеллектуальные дебаты, а еще — из-за своей работы — он иногда выдает: надоело мне наблюдать за ними в бинокль. У меня это вызывает отвращение.
Параллельно он испытывал ностальгию по Лотта континуа, Аксьон директ, РАФ. [46] Он считал эти названия красивыми. Все, что исходило от него, все, что его касалось непосредственно, вызывало у него отвращение или разочарование, начиная с семьи и кончая Францией, включая интеллектуальные дебаты и евреев. Все, что близко касалось, всегда его разочаровывало. Даже когда он говорил об Аксьон директ и Лотта континуа. Он восхищался РАФ и Лотта континуа и считал Аксьон директ более слабой, жалкой, менее эффективной. Он говорил: это была бесцветная эпоха, с черно-белой «Либерасьон», со старыми, левацкими,
46
Лотта континуа, Аксьон директ, РАФ — террористические организации, действовавшие соответственно в Италии, Франции и Германии.
47
Сильная тоска (нем.).
48
Паскаль Сильвестр — спортивный комментатор.
49
Сандрин Боинэр — известная актриса.
Два года назад я ждала звонка от Эрика: он предупредил, что позвонит и что ему необходимо день или два никого не видеть, в особенности меня. Потому что я ему кое-что сказала или, точнее, написала. В ожидании звонка я читала, это была книга Линды Ле, и вдруг наткнулась на такую фразу в конце страницы: «Но ведь обо всем уже сказано: о любви, о смерти, о смерти любви и любви к смерти, которая преследовала меня, вызывая желание вывалиться из окна, спрыгнуть с поезда, вскрыть вены, нанести на свое тело стигматы разрушенной любви». Я ждала звонка от Эрика, он все не звонил, уже шла вторая половина дня, и я вдруг подумала: а что, если он вскрыл себе вены? В двадцать лет он уже пытался совершить самоубийство, наглотавшись лекарств, и пролежал три дня в коме, все тогда решили, будто это из-за проваленного экзамена, и никто не понял, что дело совершенно в другом. Я повторяла себе: а что, если он вскрыл себе вены, а что, если он покончил с собой, а что, если он мертв? Я стала звонить, никто не брал трубку. Я предположила, что он отключил телефон, ведь на самом деле у него нет причин для самоубийства. Это было в воскресенье, когда все аптеки закрыты, дома оружия он не держит, в нож я не верила, и к тому же у него был ребенок. Но если он попытался покончить с собой и если его еще можно спасти, то нужно спасать. Я продолжала повторять себе, что «с точки зрения здравого смысла, никакой опасности нет», но вероятность, пусть и слабая, засела в голове, и с этим я ничего не могла поделать. Все бывает, произойти может что угодно. Возможно, я рискую быть вышвырнутой, но не хочу рисковать найти его мертвым. Поэтому я к нему поехала. Эта фраза — «обо всем уже сказано: о любви, о смерти, о смерти любви и любви к смерти, которая преследовала меня, вызывая желание вывалиться из окна, спрыгнуть с поезда, вскрыть вены…» — не давала мне покоя. Я позвонила приятельнице, чтобы она посидела с Леонорой, вызвала такси, потому что идти не могла — у меня подгибались ноги, я была слишком напугана. Я не разговаривала с таксистом, который сказал, что дорога вся разбита, уж не помню, что он говорил. Я попросила подождать, всего пять минут, мне нужно только проверить. Он припарковался. Я позвонила, решетка была очень высокой и стены тоже. Я звонила несколько раз и подолгу, но, естественно, безуспешно. Я позвонила в другие квартиры. Перелезть через решетку я не могла, она была слишком высокой. Ставни, которые я видела, были закрыты. Тогда я решила, что сбоку, наверное, сумею разглядеть больше, — если зайти через соседний дом, там была стенка с маленькой решеткой наверху, скрытой за деревьями, и, подтянувшись, я обнаружила, что ставни на стеклянной двери открыты. Я взобралась на стену, схватилась за ветки, некоторые из них сломались, соседи закричали, но я все-таки успела перелезть через стену, — поцарапалась, однако оказалась с другой стороны, в саду, его там не было, стеклянные двери внизу закрыты, а ставни открыты, я звала, стучала, а потом выбила дверь, которая выглядела менее прочной. Все это мне кажется сейчас таким далеким. Я проникла в дом. Эрик сбежал вниз с криком: «Да в чем дело, что стряслось?» Он сразу вернулся в Париж и сказал, что теперь мы уже не будем видеться несколько дней. Я звонила и звонила, но все без толку, потому что у него был включен автоответчик и он фильтровал звонки. В конце концов он мне написал, что ему нечего сказать, не на что надеяться, нечего ждать, нечего предложить. Он писал, что мертв и не знает, сколько это продлится и сможет ли он вообще однажды из этого выбраться. Писал, что ничего не слышит и не видит, ничего до него не доходит, ничего не происходит и не меняется, и он даже не знает, хорошо ли ему или плохо в таком состоянии. Он писал: в любом случае, если что-то есть, я это отыщу, а если ничего нет, то ничего и не будет, так что все равно… Он писал: то, что мы пережили вдвоем, рассыпалось и разлетелось, все было слишком рано, не знаю, должно ли это было вообще случиться, мною двигал порыв, а потом все разбилось, и я не уверен, любил ли тебя. Мне кажется, я не люблю тебя, — и я люблю тебя бесконечно, невероятно, великолепно, но я тебя не люблю; может, я просто не люблю никого или разучился любить. Мне больно, что ты, наверное, из-за этого страдаешь или чего-то ждешь. Я не люблю любовь, я ненавижу ее, я теперь не выношу, чтобы ко мне прикасались, не выношу прикосновений, ласки, желания, любви. Я полон противоречий. Надеюсь, ты будешь двигаться дальше, будешь жить. И еще он писал: может, я умер от невозможности любить тебя. Мне все это надоело. И с Мари-Кристин я была рада, когда все кончилось, потому что отдавала себе отчет в том, насколько я себя растратила и сколько времени потеряно. Потеряно совершенно впустую, ни на что.
Была одна история с Клодом, летом, 23 июля, я точно помню дату, мы с Пьером отдыхали в районе Экс-ан-Прованса и поехали вечером в Авиньон. Мы пили вино на площади Крийон, было очень жарко. Пьер читал газету. Как обычно. И вдруг я заметила Клода на противоположной стороне площади, точно напротив. Я сказала Пьеру. Я не хотела, чтобы они встречались, никто не хотел, и он не хотел, и Клод тоже. Он был с Александрой. Я следила взглядом за всеми их передвижениями, задаваясь вопросом, как они пойдут по этой площади, и надеясь, что Клод не окажется рядом с нами, что мы не пересечемся. Это было ужасно. Я хотела подняться, чтоб он увидел меня и изменил маршрут. Сцена продолжалась добрых четверть часа. А может, всего пять минут. Но это были долгие пять минут, полные напряжения. Пьер прятался за своей газетой, но все-таки пытался узнать, как выглядит Клод, а я этого не хотела. Еще чуть-чуть, и Клод с Александрой прошли бы мимо нас, как вдруг повернули в другую сторону, — они просто прогуливались, не торопясь, разглядывая витрины. Клод и не представлял, что я неподалеку. Я поднялась, надевая солнечные очки, чтобы спрятать глаза. И вот тут Клод наконец-то увидел меня, я издали заметила движение его губ, он говорил: там Кристин. И они сразу же ушли в сторону, противоположную той, где я находилась. А Пьер начал отпускать шутки на эту тему, он все искажал своим юмором, только усложняя и так непростую для меня ситуацию, он ничего не понял или отказывался понимать. И я помню, что сказала тогда: посмотрим, что будет, если однажды мне придется говорить о тебе в прошедшем времени. Но это на него никак не подействовало.
Я остановилась на ужине. На ужине во вторник. Собиралась о нем рассказать, а потом не стала этого делать. Есть много такого, о чем я хотела бы рассказать. Он был настолько взвинчен, у него болели зубы, его мучила мигрень, камни в почках, боли в спине и животе. Потом все проходило и опять появлялась зубная боль. В конце концов и она успокаивалась. Почечная колика вынуждала его отправляться в «Неккер» [50] за уколом морфия. Пришлось дробить камни в почках лазером, и один маленький камешек попал в мочеточник: помню, как он появился из туалета с камнем в руке. Примерно тогда же он решил обратиться к психоаналитику. В результате у меня снова появилась надежда. Мы отправились на этот ужин, где люди иронизировали сами над собой, называя себя «золотыми левыми», а вернувшись домой, яростно поспорили. Я привела в пример этот ужин, а могла бы привести любой другой случай, когда нас разъединяло поведение окружающих. Он ничего не говорил, замкнулся, ему было скучно. Я сказала ему: но ты же не делаешь ничего, чтобы избавиться от скуки, ты соблюдаешь ритуалы. Он согласился: да, я такой. Люди сами себя называют «золотыми левыми». Они насмехаются над самими собой, это лишает других возможности возразить, и больше ничего уже не может произойти, все кончено. Все уже предопределено, обыграно, окарикатурено заранее, то есть это уже изначально карикатура на самих себя. Они захватили всю власть целиком, включая права на противостояние, и теперь за ужинами доводили свое всевластие до совершенства. Единственное, в чем еще позволено их упрекнуть, — это их юмор, но ведь смеяться не запрещено, а это значит, что все действительно кончено. Воздуха больше нет, пузырь окончательно и бесповоротно сомкнулся. Такие забавные «золотые левые» обсуждали увольнения в инвестиционных банках сразу же после обмена мнениями о «цепляющей рекламе». О новых агрессивных рекламных роликах, которые, по словам говорившей о них адвокатши, она нашла. Около 19 часов — «Бон Марше», около 21 — «Верджин». Их культовые сериалы — «Элли Макбилл» и особенно «Секс в большом городе». Первой стадии больше нет, мы находимся на энной. Все скучали. Она шутила, болтала о том о сем, о разных кварталах, о шпильках и теннисных туфлях, которые носят с юбкой жительницы Нью-Йорка, а потом завела разговор об увольнениях в инвестиционных банках. Она описывала банки, напуская на себя вид слегка озабоченного специалиста, скажем, специалиста «concerned», [51] чтоб мы тоже могли немножко посмеяться, как она, «I’m concerned», я озабочена, «concerned», раздосадована, но такова реальность, «concerned», уж я-то знаю, «concerned», посвященным все ясно, она говорила с таким пафосом — я не могла пошевельнуться и онемела, настолько эти люди были за гранью какой бы то ни было критики. И тут она начала описывать разные инвестиционные банки. Я в этом не разбираюсь. Не разбираюсь, но слушала и ничего не говорила, так ничего и не сказала. Я слышала: такой-то банк, такое-то имя, такой-то банк, который является красивым инвестиционным банком, очень красивым банком, такой-то красивый банк, красивый банк. Я никогда не слышала о красивых банках. Хороший банк, в крайнем случае. И «эффективный банк, здравый смысл рядом с вашим домом», «банк, который говорит вам „да“», «банк, который заботится о вашем отпуске». [52] Но выражение «красивый банк» я слышала впервые. Впервые при мне слово «красивый» употребляли применительно к банку. Я впервые слышала, чтобы так говорили. И с Пьером я впервые встретила людей, чье главное занятие — делать деньги. Банк, декорированный мрамором, — красивый банк, почему бы и нет, в конце концов, я не против, я старалась взглянуть на вещи с их точки зрения. Я убеждала себя: что ж тут такого, не будем спорить, ОК, ладно, ладно, буду спокойно слушать. Я не пыталась подстроиться под них, просто мне очень одиноко в такие моменты, и я не стану ругаться с кем-то, кто за ужином произносит «красивый банк», поэтому я молчала и не собиралась говорить что бы то ни было, люди имеют право жить и рассуждать о красивых банках. Если они «concerned», озабочены. Самой темой. Если это их жизнь. Я могла бы припомнить уйму ситуаций, в которых вообще-то не было ничего шокирующего. В том-то и суть: всякий раз, когда мы куда-то шли, это была пустая трата времени, ничего не происходило, и он не делал из этого никаких выводов. Так всегда и получалось. Я лишь узнала названия банков — «Братья Лазар», «СГ Варбург», — Пьер обожал эти названия. Некая София поведала о торте в виде дома, который мама однажды испекла ко дню рождения ее младшей сестры, она рассказывала об этом сейчас, став взрослой женщиной — высокие каблуки, макияж, модное платье, громкий смех, — обычный разговор, что же еще, такое вот воспоминание, сохранившееся неизменным яркое впечатление, в особенности тот момент, когда сестра увидела торт. И ей нужно было растрогать всех своими детскими воспоминаниями. Пьер хотел уйти, он должен был писать статью. Остальные гости — и это при Том, что все скучали, — стали ему говорить: ну уж нет, ты сейчас не уйдешь, нечего морочить нам голову статьей. Одна из девиц сказала: ну-ка, о чем тебе нужно написать, сейчас мы тебе все сделаем; тут она повернулась ко мне, чтобы я тоже поучаствовала в обсуждении, как Пьеру побыстрее сварганить свою статью. Она заявила: делай все наоборот, начни с обманного движения. О ком там тебе нужно писать, об Оссаресе? [53] Вот и начинай с обманного движения, этот прием всегда проходит. Противоположное тому, что ты хочешь сказать, — это что? Он не ответил ей (представляясь, барышня заявила, что ее приглашают на ужины, потому что она «на „ты“ с космосом», и все остальные при этом заахали «как мило», а специально для меня, поскольку я не понимала, кто-то пояснил: «Быть на „ты“ с космосом значит очень тонко чувствовать». Люди, которые там собрались, на мой взгляд, были на «ты» лишь с собственными ногами, крепко стоящими на земле, Один-единственный раз я не выдержала, это случилось на той неделе, когда рухнули башни; я больше не могла их слушать, не могла выносить их рассуждения обо всем на свете, кроме той позиционной войны, которую они вели друг с другом по любому вопросу, что тоже было заранее известно. Все уже пережито, все и так понятно, надо сделать обманный маневр и сказать прямо противоположное тому, о чем собираешься говорить после этого, чтобы придать своему высказыванию выпуклость), а поскольку он так и не ответил девице, я ему снова задала тот же вопрос много времени спустя. Он совершенно ничего не помнил, он был на куче вечеринок, подобных этой. А сказать он собирался, что идея французского Алжира и защиты французской армии явно лоббируется, ее поддерживает, в частности, «Фигаро», и что они постарались сделать все, чтобы вызвать недоверие к свидетельству Оссареса, признавшего применение пыток. Начать с прямо противоположного означало бы написать: «Все рады узнать подробности о пытках, браво, наконец-то мы схватили палача, который даст показания», хотя на самом деле имелось в виду: «Черт побери, они одного поймали, давайте лишим его доверия». Я тут же подхватила тему, говоря, что с писателями все точно так же: вроде бы все довольны, что наконец-то нашелся один такой, а в действительности думают: черт побери, нашелся один, давайте лишим его доверия.
50
«Неккер» — парижская больница.
51
Заинтересованный, обеспокоенный, озабоченный (англ.).
52
Рекламные слоганы различных банков.
53
Поль Оссарес — французский генерал, служил в разведке, с 1955 по 1957 г. воевал в Алжире.
Короче, все чаще и чаще мы предпочитали оставаться дома. Однажды я ему сказала: надоело видеться с тобой только в этих четырех стенах, ты дождешься, однажды я выйду в окно, чтобы ты наконец понял, что мне и впрямь нужно выйти, оказаться вне дома и при этом вместе с тобой, причем только с тобой, а не так, как когда мы куда-нибудь идем, выполняя обязательства, которые ты сам себе навязываешь. Я ему таким образом напоминала о самоубийстве матери моего отца, которая однажды в воскресенье выбросилась из окна вскоре после завтрака, причем на глазах у мужа и сына, брата моего отца, который был инвалидом, сидел в кресле на колесах, — они как раз только что вышли во двор, в тот самый момент, когда она разбилась у их ног. Мой отец не был дома в этот день, он ничего не видел, но, когда мы с ним встретились, он сделал все для того, чтобы я захотела однажды последовать примеру его матери, а ведь у меня были такие же глаза, как у нее. Два дня и две ночи подряд у меня перехватывало горло от этой мысли. Я тогда передвигалась согнувшись пополам, несмотря на присутствие Леоноры, и наутро отправилась к мануальщику. У меня оказалась колопатия: [54] внутренности закаменели, твердый живот, напряженная диафрагма,
и, не спрашивая моего согласия, мануальщик выписал мне лекарства по четыреста пятьдесят франков упаковка, не оплачиваемые страховкой; на следующий день я должна была ехать в Цюрих, это была уже вторая поездка, он хотел, чтобы я перестала принимать лексомил и перешла на другое лекарство, капли, которые можно принимать дозированно и которые быстрее расслабят мышцы. У меня не оставалось времени, и я решила купить их в аэропорту. Я написала пьесу, и я же должна была ее играть, у актрисы не получалось, режиссер сказал мне: есть проблема с исполнением, мы поговорим об этом, никто, кроме тебя, не сыграет эту пьесу; потому я туда и отправилась срочно, накануне премьеры. Ночью я прижалась во сне к Пьеру. У Леоноры в школе намечался праздник, нужно было сделать подарок учительнице, а я к десяти тридцати пошла к мануальщику из шестнадцатого округа, потом у меня была встреча с Матье, я поговорила с ним, пожаловалась, что мне уже все невмоготу, все меня раздражает, в том числе недовольное замечание какого-то типа, который час назад придержал для меня дверь в парадное: он сделал замечание, потому что я забыла поблагодарить его, а я просто не видела, что он придержал дверь, ну не заметила. Матье сказал: ты идешь по гребню горы, любой порыв ветра сбивает тебя с ног, но одновременно в этом твоя сила. А потом он сказал, что пишет текст обо мне, что сегодня утром, когда я позвонила, он как раз набирал на своем компьютере А.Н.Г.О. Я тогда впервые отметила про себя: это мое имя. Вечером мы с Пьером отправились в «Брасри Лоррэн» на площади Терн. Было очень жарко, мы сели на террасе, я спустилась в туалет, — я приходила в этот ресторанчик много раз, когда была с отцом, но с тех пор ни разу, — в туалете висела афиша, единственная во всем ресторане, спектакля «Дочь мадам Анго» [55] в театре Дежазе в январе. Я огляделась по сторонам и отклеила ее. Вечером я отдала афишу Леоноре для ее комнаты, она и сейчас там висит. Но за исключением этого дня мы никуда не ходили, поскольку мне было очень плохо. Стоило ему оказаться в ресторане, его полностью захватывала окружающая обстановка, он больше не мог сконцентрироваться на себе, для него это было почти невыносимо, и он стремился уйти как можно быстрее, испытывая потребность вернуться и забиться в свою нору. А мне обязательно нужно было куда-нибудь ходить, мои фобии были противоположного свойства. Наша квартира превращалась в могилу, мы ее практически не покидали. Когда я его упрекала в том, что мы никуда не ходим, он отвечал: да, но я выстраиваю нашу с тобой совместную жизнь в этой квартире.54
Колопатия — заболевание толстого кишечника.
55
«Дочь мадам Анго» — оперетта Шарля Лекока.
Поскольку он покупал все газеты, я однажды прочитала статью в «Пуэн», это была рецензия на роман Мартина Эмиса. Журналист писал: «Чтение романов и повестей Мартина Эмиса обезоруживает, заставляя согласиться с очевидным: людей ничего не связывает друг с другом. Разве что желание раскрыть другого человека, чтобы понять, что у него внутри, и страх, заставляющий тут же его закрыть». Однако мы были весьма упорны. Пьер приехал ко мне в Цюрих. Накануне он встречался с Гийомом Дюраном по поводу его новой передачи, которая выходила в эфир осенью. На тот момент это было темой разговора. Дюран сказал Пьеру: в любом случае, главное — это развлечения. Но Пьер ведь ашкенази, и для него, как и для других выходцев из Восточной Европы, Грузии, Польши, развлечения — не главное, у него восприятие удовольствий атрофировалось. В том же разговоре в Цюрихе я спросила его, доволен ли он нашими сексуальными отношениями. Я сделала это, чтобы услышать в ответ: да, доволен, но мне бы стоило немного расслабиться. Я спросила, случалось ли ему расслабляться раньше, встречался ли он с женщинами, с которыми это удавалось лучше. Нет, он никогда не расслаблялся. Никогда не переставал себя контролировать, не вел себя непринужденно, не отдавался полностью, — он всегда был настороже. Тогда как сефарды всего этого избежали. Единственные моменты, когда мне казалось, что я живу с нормальным человеком, это когда он курил траву. Тут он расслаблялся. Он танцевал, мы долго занимались любовью. Я говорила: может, тебе стоит курить чаще. Но он не хотел — опасался за свою память, он даже спрашивал меня, не замечала ли я у него провалов в памяти. Я замечала. А еще иногда я приходила к мысли, что нас убивает город. Однажды днем мне позвонила Сильви, она хотела снять на несколько дней номер в отеле в Нормандии, чтобы ее муж и дети наконец-то поняли, как она страдает, и пусть поищут ее в полиции, пусть поволнуются. Так и Пьер иногда говорил мне: нам бы нужно расстаться, чтобы понять, насколько мы не можем друг без друга. Что-то в жизни семейных пар от меня ускользало. Однажды в марте, в субботу, меня пригласили на торжество к Эмманюэлю Карреру; он возился с бутылкой шампанского, там была его новая подружка в розовом парике, которая ворвалась, как ракета, и принялась танцевать; практически накануне она сказала Элен: вот уже десять лет я пытаюсь превратиться в камень, я слишком чувствительная, и потому десять лет пытаюсь превратиться в камень, но у меня ничего не получается. К счастью, — ответила ей Элен. А она: нет, поверь, я действительно слишком чувствительная. Так хочется стать каменной, по-настоящему каменной. Мне все это было совершенно ни к чему. Весь этот small talk. [56]
56
Треп, болтовня (англ.).
Возможно, нас убивал город. Смешение классов, которого не было. Никаких отношений с соседями, а если они и завязывались, то только с теми, кто принадлежал к одной и той же прослойке: в доме Катрин Милле [57] и Жака Анрика [58] жил Дени Рош, издатель, Женевьев Бриретт, журналистка из «Монд», Патрик Кешишян [59] и Клер Полан, журналистка из «Монд» и издательница, внучка Жана Палана. [60] В доме Риветта [61] — Жан-Люк Годар с Анн-Мари Мьевиль, [62] Жак Рансьер [63] и еще кто-то, не помню. У нас на третьем этаже жили Шомоны, на четвертом — адвокаты, на втором — аудиторы, а внизу жила владелица, и мы их никогда не видели, а хотелось видеть людей, встречать их. Наш дом находился на границе восемнадцатого и семнадцатого округов, это территория правой буржуазии, в здании по соседству жили два гомосексуалиста, регулярно выгуливавшие свою собаку, один ходил в пальто от Гермеса, мы никогда не здоровались, таков был стиль, стиль живущих там, где мы. В Париже люди определяются стилем, а не тем, что они представляют собой на самом деле, нет ничего более лживого, чем большие города. Вейцман говорит, что столь странная атмосфера объясняется необходимостью захватить место. Возможно, разочарование постигло весь город целиком. Все эти люди, приехавшие из провинции в надежде, что в Париже они будут свободнее, вдруг оказываются в совсем маленьких квартирках, где места едва хватает, чтобы обогнуть кровать. И всякий раз, когда я говорила Пьеру, что в нашей жизни нет удовольствия, он постоянно повторял: ты отдаешь себе отчет в том, что я работаю? Ты хочешь, чтобы я уволился, хочешь, чтобы я устроился на работу в мэрию восьмого округа? Иногда поход куда-нибудь был нам в радость, как-то мы ужинали у Катрин Милле и Жака Анрика. К концу ужина — по-моему, он как раз варил кофе — Жак Анрик спрашивает, пишу ли я сейчас книгу. Я объясняю. Меня сейчас ничего не интересует. Все валится из рук. Говорю, что это продолжается уже полтора года. А Катрин сказала: да что такое полтора года, это же ерунда. Она имела в виду художников, у которых такое продолжалось долгие-долгие годы. Она упомянула Сима [64] — у него это длилось десять лет. Но заметила: впрочем, как они это пережили, неизвестно. Жак слышал, что это как-то связано с Пьер-Жаном Жувом, [65] но как и почему? Через десять лет Сима снова стал работать, но за это время о нем забыли. И речи быть не могло, чтобы я продержалась десять лет. Ужины начинались около девяти — девяти тридцати, никогда раньше, и рано заканчивались. Никто не задерживался. Как-то, лет двадцать назад, когда я еще ничего не написала, я была на одном ужине. Студент-ветеринар рассуждал о психоанализе, явно намереваясь разделаться с ним, а я тогда только начала ходить к психоаналитику. Как обычно, я не собиралась ничего говорить. Но этот тип настаивал, совсем как девица с ее красивыми банками, точь-в-точь, и я не выдержала — я тогда еще не писала и никому не говорила, что хожу к психоаналитику, в то время такое скрывали и, приходя на прием, проверяли, не видит ли кто. Так вот, я ему сказала, что неделю назад занялась психоанализом, на что он изрек: если ты в этом нуждаешься, значит, никогда уже не выберешься. Я ему ответила: а ты спал со своей матерью? Он: нет, почему ты спрашиваешь? Атмосфера становилась прохладной. Ну я и сказала: вот поэтому тебе меня не понять — я-то как раз спала со своим отцом. Мне говорят, что я все время это обсуждаю, допустим, но что обсуждают другие? Они-то о чем говорят? Потом там наступил сплошной дурдом, и все кончилось слезами, с весельем вышел полный облом, это уж точно. Иными словами, со мной все так обстоит уже давно, и усталость, и все, что на меня давит, вся эта дребедень, а чтобы противостоять этому, мне не хватает сил, то есть я никогда не знаю, что нужно делать, я ничего не нашла, мне по-прежнему недостает организованности, причем в самом общем и конкретном смысле этого слова: у меня все еще нет няни для Леоноры, например. Никакой надежной внешней поддержки. Ничего с этим не получается, и, следовательно, напряжение все накапливается и накапливается. Я не могла из этого выбраться, мы не могли из этого выбраться. Нас убивал город, а может, неврозы, которые были у каждого из нас, не знаю, да и не важно. Это больше не имело никакого значения. В наличии был результат. Мы не могли из этого выбраться, мы натыкались на стены. Вот что я себе говорила, и так просто нам из этого не выбраться. Не получится. Мы терзали друг друга. Но я знала, что в конце концов все наладится. Знала: стоит мне закончить книгу, и мы выберемся. Так мне сказал Лоран. Он сказал: когда выйдет книга, значительная часть его страхов неизбежно снимется. Я начала писать почти сразу после нашей встречи, на следующий же день после Ардиссона. Писала и была не в состоянии писать. В результате напряжение тут же взлетело весьма высоко и не собиралось спадать, потому что писать мне по-прежнему не удавалось. А поскольку ничего не получалось и месяцами я уничтожала все, что писала, напряжение росло беспрерывно, поднимаясь все выше и выше. Оно готово было полностью затопить нас, достичь пика еще и потому, что каждый день вставал вопрос, должны ли мы расстаться или нет. Но в то же время этот вопрос вовсе и не возникал. У меня никогда не было таких отношений, как с Пьером. Оказавшись в Париже, я перестала покупать себе одежду, а ведь мне уже дали у Ямамото двадцатипроцентную скидку, только я ее не использовала, и еще я могла брать у них вещи напрокат в пресс-бюро, но ни разу там не была. И думаю, никогда не пойду: мне не понравится носить вещи, взятые напрокат, которые нужно возвращать. Я не хотела так жить. Я была не такой. Консьержка просто вежливо с нами здоровалась, но в этом не было ничего личного — никаких человеческих отношений. Мне казалось, что я вернулась на тридцать лет назад, в Шатору, когда перегородки между социальными слоями были непроницаемыми. Или в Реймс, будто я вернулась в Реймс. Это ощущение владело мной до такой степени, что однажды я позвонила Пьеру на мобильник и обратилась к нему на «вы», диктуя сообщение, — я просила его об услуге и закончила словами: «Не знаю, сможете ли вы». А он во время сеанса психоанализа выяснил то, о чем забыл: до девятилетнего возраста у него не было собственной комнаты, детской; это воспоминание он вытеснил из сознания, и вот оно вернулось в ходе сеанса, такая потеря памяти удивила его больше, чем сам факт, смысл которого тогда был ему еще непонятен. Но это объясняло, почему, когда мы осматривали квартиру, он вдруг запал на совсем маленькую, изолированную от других комнатку, — она могла бы стать столовой, но стала в результате его кабинетом на случай, если придется работать допоздна, — а также почему мы слишком часто спали отдельно. В такие дни нужно было дожидаться следующего вечера, чтобы снова встретиться, потому что он тяжело просыпался, и если я имела несчастье что-то сказать, упрекнуть его в недостаточной веселости, он тут же взрывался: ты хочешь, чтобы все шло как сейчас, но я при этом вел себя как сефард? Ну что ж, попробуй этого добиться. Что касается сефардов, то последней травмой, которую им нанесли, было их изгнание из Испании в пятнадцатом веке, и им с тех пор хватило времени, чтобы прийти в себя. Так мы и разговаривали, или еще вот так: «Скажи мне. — Я не знаю. — Нет, знаешь, скажи». Однажды в квартире на улице Декарта я, как обычно, обратилась к нему: скажи мне, но не ждала при этом ничего особенного. Было начало декабря, мы только что решили жить вместе. Собирались искать квартиру. Мы занимались любовью, я была сверху, и вдруг у меня вырвалось: скажи мне. А он: что? Что? Но потом ответил. Когда я этого совсем не ожидала. Я: скажи мне. А он: я люблю тебя, раз уж нужно это говорить. И я тут же кончила. Однажды за завтраком — это было в самом начале, в январе — Леонора спросила его: у тебя есть ребенок? Он развернулся и ушел в дальний конец коридора со словами: какой странный вопрос!
57
Катрин Милле — французская писательница и художественный критик.
58
Жак Анрик — французский эссеист, романист и литературный критик.
59
Патрик Кешишян — французский журналист.
60
Жан Полан (1884–1968) — французский писатель, издатель, кавалер ордена Почетного легиона.
61
Жак Риветт — французский режиссер, сценарист и актер.
62
Анн-Мари Мьевиль — швейцарский кинорежиссер, сценарист, оператор, фотограф, иного лет работала с Годаром.
63
Жак Рансьер — один из ведущих философов современной Франции.
64
Жозеф Сима (1891–1971) — французский художник.
65
Пьер-Жан Жув (1887–1976) — французский поэт.
Мы пережили десятки взрывов. Однажды утром — дело было летом, в Вентабрене… Накануне вечером у нас случился очередной кризис, и мы отправились прогуляться по дороге подальше от деревни; и тут я заорала — была ночь, и казалось, что, кроме нас, в долине никого нет, — Я УХОЖУ ОТ ТЕБЯ. Вся его реакция свелась к иронии, он ответил: хорошо, а в котором часу? По дороге ползла змея, я оставалась невозмутимой. Я ушла вперед, потом рассказала все Лорану, пытаясь объяснить, с чего начался скандал, но это было практически невозможно. Мне удалось только вспомнить, что среди ночи — Пьер занимал больше чем полкровати, а я никак не могла уснуть, — он вдруг приподнялся, сел и сказал: зажги свет, я хочу, чтобы ты увидела. Посмотри. Я сплю на пятнадцати сантиметрах. Что было неправдой, все доказательства налицо. И вот, при очевидных доказательствах противоположного, он утверждал, что спит на пятнадцати сантиметрах, а я раскинулась по всей постели. Я ничего не сказала, встала и ушла, чтобы проплакать остаток ночи на диване. К пяти утра я вернулась в постель, к семи, проснувшись, он обнял меня, а я его оттолкнула. Мы встали по отдельности, позавтракали по отдельности. Я разговаривала с Лораном, а Пьер отправился за газетами и остался читать их в кафе. Я пошла к нему. На мне были черные джинсовые шорты и бледно-голубая блузка. Он сразу меня заметил, как я подхожу. Посмотрел на меня. Я села. Он: тебе что-то нужно? Я ответила: нет. Ты пришла ко мне? Я ответила: да. И рассказала ему о Мишеле Фуко, [66] о заботе о себе. Я ему сказала: вот ты — чтобы заботиться о себе, тебе нужно одиночество. Если ты заботишься о ком-то другом, то уже совсем не заботишься о себе, и потому через два дня, а то и через день ты взрываешься. Я ему сказала: послушай, давай поговорим. Давай будем как можно чаще прикасаться друг к другу. Давай купим кровать побольше, и тогда сможем спать вместе каждый день. Я куплю новый матрас, на котором мы не будем обливаться потом. Осенью ты соберешься с силами и постараешься бросить курить, я бы хотела, чтобы ты был внимательнее к себе, тебе надо сделать анализы крови, ты питаешься как попало, у тебя наверняка холестерин. Смотри, как нам хорошо, смотри, мы же созданы друг для друга; и так было вечером, и на следующий день, и все последующие дни, вплоть до сегодняшнего, целых четыре дня, вот уже четыре дня не было НИ ЕДИНОЙ бури. Нам хорошо. Мы счастливы. Мы любим друг друга. Я влюблена. Я не могу себе представить, что однажды все это вдруг закончится. Я так влюблена, и все так прекрасно. Вчера вечером он меня раздражал, но это не важно. Он снова начал работать, значит, вернется напряжение. Мне придется быть бдительной, вот и все. Достаточно вспомнить, что со мной творилось в то же самое время всего год назад, когда я была одна и ничего на горизонте, кроме приближающегося выхода «Покинуть город» — моей единственной перспективы. Теперь я не ожидала выхода книги, и это мне нравилось. Мне было хорошо весь день. В самолете, на обратном пути, я приняла решение — чтобы контакт не прерывался, чтобы кризисы больше не повторялись, потому что у меня совсем уже не осталось сил, — я приняла решение писать ему, чтобы связь никогда не разрывалась.
66
Мишель Фуко (1926–1984) — французский философ, историк и культуролог. «Забота о себе» — вторая и третья часть его «Истории сексуальности».
Мне кажется, что я ищу тебя уже долгие годы. И только-только начинаю наслаждаться счастьем встречи с тобой. Ты никогда не сможешь вообразить себе, какой я была год назад в это же самое время. Никогда. Вот уже четыре дня ты видишь, как я люблю тебя, и это прекрасно, но я чувствую, что недостойна тебя, боюсь, что ты бросишь меня, представляешь, а вдруг ты неожиданно влюбишься еще в кого-то, я тогда пропаду. И одновременно мне кажется, что я полностью заслужила это счастье. Какое счастье — сидеть на скутере за твоей спиной, например, как вчера, помнишь? В особенности летом. Не знаю, что это значит — любить, но, думаю, я люблю тебя. Я люблю твое тело, люблю упругость твоего тела. Я люблю твой живот, твою плоть. Знаешь, я чувствую текстуру твоего тела. Она упругая, совсем особая, присущая только твоему телу. У Мари-Кристин я любила запах, у Клода — его тепло, у Эрве — спину, ягодицы, ноги, взгляд, а у тебя я люблю тело, плоть. А ведь тело — это самое важное. Спасибо, что сегодня утром до ухода ты вместо меня позвонил нотариусу по поводу наследства моего отца.
Я люблю тебя, Пьер.
И еще, Пьер, я должна тебе кое-что сказать, но не знаю, права ли, что говорю это. Вот я о чем: вчера, когда мы занимались любовью, вскоре после полудня, в спальне, я тебе в какой-то момент сказала: я люблю тебя, Пьер. И в ту же минуту спросила себя: как я могу? Я спросила себя, думал ли ты тоже об этом. Я люблю тебя, Пьер, ты понимаешь, что я хочу сказать. Я спросила себя: действительно ли ему, именно ему, Пьеру, Пьеру Луи, Пьеру Луи Розинесу, я сейчас говорю, что люблю его? И по мере того, как я прибавляла имена к твоему имени, все рассыпалось. Я сказала себе: Пьер. Я сказала себе: Пьер Луи — просто для отличия; возможно, это покажется искусственным… И я сказала себе, то есть в тот самый момент, когда добавила «Розинес», я сказала себе: что это дает? Да ничего. Я сказала себе: Пьер. Луи — это имя, которое дано для отличия. Розинес, Шварц, в общем еврей, мой дед, моя мать, я. И я сказала себе: ну вот, ты сейчас говоришь своему отцу, что любишь его, но это ничего не значит, ерунда, просто я так подумала. Пьер, дорогой мой, это ты, ты знаешь это, дорогой мой Пьер. Когда я говорю «дорогой мой Пьер», ты наверняка можешь быть уверен, что это ты. Я всегда мечтала встретить кого-нибудь, кого бы звали Пьером, и вот такая неожиданность. Ты — моя нежданная встреча, Пьер. Мне кажется, я могу часами писать тебе, Пьер.
Мне жарко. Я сижу за твоим столом, печатаю на твоем компьютере, потому что моему не хватает мощности, в общем, ты вернешься и сделаешь все, что надо. Я сейчас звонила тебе на работу и почувствовала, как сильно люблю твой голос.
Я люблю тебя.