Под сенью эпохи и другие игры в первом лице
Шрифт:
Дед был аккуратен и не любил беспорядка. Дубовый буфет занимал почётное место у стены и имел боковую дверь, где на полках он хранил свои реликвии, предмет моего любопытства. Среди них находились маленькие цветные карандаши в кожаном футляре, привезённые из командировки в Германию.
– Деда, дай порисовать, – просила я.
– Сломаешь, – отвечал деда, не желая подвергать своих любимцев новому испытанию.
– Нет, деда, нет, не сломаю, пожалуйста, я осторожненько! – молила я, хотя у меня была прорва своих цветных карандашей.
Обречённо вздыхая, дед доставал своих красавцев.
– Не
Я искренно старалась следовать дедовым указаниям, пока изящно отточенный им грифель не вылетал с корнем из-под моих пальцев, оставляя меня в полном изумлении. Я не ожидала таких козней от карандашей.
Из того же хранилища дед вынимал по моей просьбе свои ордена и медали, приколотые на тёмно-синем бархатном лоскуте. Их было штук сорок: за Нефтегаз, за военную оборону 41–45 годов, за нефтяную промышленность послевоенного восстановительного периода, за руководящую деятельность в Госплане мирного времени.
– Алексей Павлович был крупная фигура, – позднее рассказывала мне мама, – он боролся за руководящее место в Госплане с Байбаковым, будущим министром нефтяной промышленности. Но в чём-то проиграл, выбрали Байбакова.
Дед был очень добрый и мягкий человек. Невозможно было представить его иным на своём рабочем месте. Его старший любимый брат Виктор погиб на войне. Дед просился на фронт («Представь себе, что бы я делала», – с неподражаемым сарказмом пересказывала мне баба семейную хронику тридцатилетней давности), но его не отпустили – под его ответственностью находилось несколько заводов на Урале.
– Можешь себе представить, какой надо было иметь характер и работоспособность, чтобы в те страшные военные годы не сесть в тюрьму, а сохранить заводы, сдать все нормы производства, да ещё получить за это столько орденов, – комментировала мне мама.
Дед представлял собой тот редкий случай, когда во всю траекторию своей государственной службы сохранил особенную доброту и политический идеализм. В начале перестройки, когда зашатались устои его государства под занавес его жизни и собственная дочь безжалостно открывала ему глаза, дед, обнимая меня, сказал:
– Вот эти пойдут за нами.
Обнимая его, я только кивала, согласная идти куда угодно за ним в его иллюзии. Он умер во сне, не заметив своего ухода, – его душа справилась с земными задачами. Благодарение Богу за то, что до конца дней хранил судьбу этой удивительной личности и не дал разочароваться в собственной жизни.
Над своим неувядающим трюмо баба устроила иконостас из фотографий. Баба с дедой покупали мебель на всю жизнь, вернее, в те времена мебель делали на всю жизнь. Во всяком случае, с рождения и по сей день интимно знакомая мебель встречает меня в тёткином доме вместе с «другими» членами семьи.
Из вороха фотографий я с удивлением вынула большую доброкачественную фотопробу, на которой в полный рост стояли возле учительского стола совсем молодой Шукшин и мой дядька-подросток, племянник деды.
– Что это? – с изумлением вопросила я у бабы, поднося ей снимок.
– Это Валерка снимался на пробах подхалима Синицына.
– Да-да, я помню, – обрадовалась я. – Но баба,
с Шукшиным?!– С Шукшиным, – невозмутимо кивнула баба. – Ведь это было так давно, он не был ещё знаменитым.
В нашем доме жил четырнадцатилетний Валерка, взятый дедой из Перми на воспитание в помощь своей сестре Жэке. Воспитание не удавалось, так как Валерка был жуткий лодырь и отлынивал от уроков всеми путями. Однажды баба взяла меня с собой в поликлинику, и пока она отлучалась в кабинет врача, я увидела Валерку. Если в списке моих семейных пристрастий деда стоял на первом месте, то Валерка – на последнем, но он охотно играл со мной в шумные и подвижные игры, и мы были большими друзьями. Во дворе Валеркин товарищ Никита учил меня чихать, глядя на солнце.
– Не говори, что я здесь! – наказал мне Валерка, исчезая с глаз долой.
– Хорошо, – согласно кивнула я, и как только баба вышла из кабинета, тут же по младенческой непосредственности передала ей нашу встречу.
– Он просил меня ничего не говорить! – беспокоясь за Валерку, закончила я, совсем не подозревая, что подвела его под монастырь.
По вечерам Валеркино домашнее задание помогали готовить все подряд. Но даже бабин преподавательский опыт и умение давали весьма скудные результаты. В проёме двери в столовую я видела Валеркину голову, бессильно уложенную на локти поверх обеденного стола, и канючащий голос:
– Тётя Ни-ина, дядя Алё-оша…
– Эх ты, шляпа! – раздавался из столовой расстроенный голос деды. – Лодырь и шляпа!
Это было самое сильное выражение, какое только я слышала в раннем детстве. Удивительно, но оба – баба и деда – не умели гневаться, скорее расстраивались и недоумевали, когда сердились. В их доме никто не повышал голоса.
И вот однажды лодырь и шляпа Валерка примчался из школы возбуждённый и сообщил, что некая съёмочная группа отбирала школьников для съёмок, и его выбрали на исполнение роли подхалима Синицына!
– Подхалима Синицына? – с неподражаемым чувством юмора переспросила баба. – На роль положительного ученика наверняка взяли Никиту Михалкова?
С этого дня наступила незабываемая и продолжительная пора, когда Валерка врывался после школы в дом и взахлёб пересказывал события съёмок. Фильм шёл к концу, Валеркины актёрские данные хвалили, обещали взять в новый фильм.
– Тётя Нина, дядя Алёша, я буду актёром! – ликовал он.
– Актёрам тоже надо учиться! – саркастически отзывалась баба.
Валерка уже собирался бросить школу и посвятить себя киносъёмкам. В итоге он уехал-таки на новые съёмки и переехал из нашего дома. Я ещё слышала о нём отрывочные замечания от бабы, от папы. Затем жизнь окончательно развела нас.
Среди моих друзей и знакомых понятие столовой я замечала только у меня. Где бы ни жили баба с дедой, в их доме, так же, как и на даче, была столовая, где стол ставился посредине комнаты часто недалеко от окна, очень гармонично увязывая между собой всю мебель. Это понятие столовой и манера ставить стол с возрастом убедили меня, что именно так стояла мебель в доме рано умершей прабабки («У нас в столовой ещё стоял фикус» – смутно помню бабины слова), – по укладу жизни в дореволюционных городских квартирах России.