Под сенью эпохи и другие игры в первом лице
Шрифт:
Стояла поздняя осень 1969 года, мы в пальто, и послеполуденное солнце характерно золотило лица, волосы, паутину и грело плечи.
Одноклассница Ира из семьи военного, Витя из семьи инженеров-речников, Никита из семьи технической интеллигенции и я из семьи журналистов-литераторов. Спорили в основном Никита с Ирой, Витя их корректировал, а я слушала. Всем по пятнадцать лет, мне скоро исполнится. Спор о системе социализма.
Кость бросил Никита, правнук дореволюционного публициста Меньшикова, на уроке литературы. Девятый класс сформировали после большого отсева выпускных восьмых. Район строился, и в школу пришло много новеньких. Состав класса был заново укомплектован.
– Культ Сталина был осуждён на ХХ съезде партии! Все злоупотребления властью и гибель невинных людей признаны преступными! Зачем же продолжать порочить весь строй? Он наносил вред нашему государству, и я считаю, очень справедливо, что его исключили из Союза Писателей!
Для меня тема была совершенно новой, мои друзья оказались более информированы.
– Мама, кто такой… Солженицкин? – спросила я дома.
– Где ты слышала это имя?! – закричала мама голосом, которым обычно меня ругала.
– Да что ты на неё кричишь? – спокойно возразил ей папа, из чего я поняла, что им ведома суть дела. К моему большому удобству мои родители всегда всё знали. До сих пор я прибегаю к их знаниям или памяти, ибо в моей голове из необходимого задерживается так мало, что однажды я посетовала маме, отчего у меня такая несовершенная память.
– Творческая, – объяснила мама. – От тебя отскакивает всё, что не связано с эмоциональным потрясением.
До сих пор я стараюсь успокаивать себя этим ответом.
– Что вам сказали в школе? – спросила мама. Я пересказала.
Папа с мамой переглянулись. Папа усмехнулся, пожав плечами, мол, а чего ты ждала. Мама горько кивнула.
– А ведь это учительница литературы, – не удержалась мама.
– С учительницы физики не было бы спросу, – согласился папа.
Они говорили между собой, а не со мной. Говорили о себе – о том, что ежедневно встречало их за стенами нашего дома.
Я усваивала эмоциональные акценты, родительская реакция была в то время моим жизненным ориентиром, и я доверяла ей безгранично, насколько это в нас возможно.
– Не Солженицкин, а Солженицын! – возмущённо поправила меня мама и молча дала мне журнал, раскрытый на нужной странице. – На, почитай. Он писатель.
Это были рассказы «Матрёнин двор», «Для пользы дела» или даже «Один день Ивана Денисовича».
Как и следовало ожидать, при своих девственных знаниях ничего преступного со стороны писателя я в прочитанном не углядела, причин сверхъяростного спора не уяснила, родители с моей реакцией согласились, эмоционального потрясения не произошло, и непонятный спор отошёл на задний план.
Меня не задел нравственный аспект исключения из Союза Писателей. Я принимала его как установленные положения природы и не задумывалась над их целесообразностью. Не могу сказать, чтобы родители от меня скрывали происходящее. Они разговаривали с утра до вечера в малогабаритной двухкомнатной квартире, где на фоне их разговоров жила я.
«Система такая, система сякая» – в семидесятые годы я всё это принимала теоретически, занятая жизнью грёз. Убедило меня только чтение Бердяева в годы перестройки. Он вписался в мои грёзы и потряс меня даже не тем, о чём пишет, а как пишет. Оказывается, можно, оказывается, моя мысль – не социальная, не гражданственная, не умная, не сильная – тоже
имеет право на существование. Изо всех, кого я прочитала к тому дню, никто так не писал. Речь домашняя, интеллигентная, он замечает то, что кажется несерьёзным, не стоящим внимания, что-то интимное, домашнее, языком необязательным, несовершенным, безбоязненно. При чтении Бердяева во мне росло восхищение его мыслью, удивление общностью наших с ним ощущений и реакций, таких узнаваемо русских, интеллигентных, настолько мягких, человечных, не притязающих на силу, не притязающих на знания, только размышление, только любопытство к мысли и ощущению, – и одновременно поднимался протест против тех, кто лишил меня и всю нацию наслаждения знать Бердяева с начала собственного пути, формироваться под влиянием его мысли, читать его книги, возможно, слышать запись его выступлений, смотреть о нем передачи по телевизору.Поднять руку на такого человека, изгнать его из страны могла только преступная человечеству власть.
Принципы свободы мысли и слова специально в нас не воспитывались, они сложились во мне сами собой и, как мне казалось, не имели противостояния ни с чьей стороны.
Так я и росла, следуя своей естественной реакции на происходящее, в атмосфере родительского с ней согласия. Нам повезло: в нашей маленькой семье царствовали гармоничные отношения людей с похожими интересами и реакцией.
Учительница биологии, женщина средних лет, стояла, скрестив неординарные ноги, и я наблюдала, как ниже юбки они закручивались одна за другую, – поэтому услышала тему разговора, только когда тот перешёл на повышенные тона. Биологичка толковала о книге «Сионизм – это опасно». Я не знала слова «сионизм» и попросила его объяснить. Мне не стоило спрашивать, обычно у неё была нелогичная речь, и в этот раз оказалось невозможным понять даже, за кого она выступает – за или против книжки.
Получив внятное объяснение дома, я не совсем поняла, отчего гитлеровский нацизм обрушился на безобидных евреев.
– Да первые в мире нацисты были евреи! – воскликнул папа и полез на полки за Библией.
После прочно заложенного во мне детским садом, школой и семьёй интернационального воспитания такое заявление, да ещё исходящее из папиных уст, меня ошарашило. Мир становился всё более противоречивым.
– Да? – подозрительно вопросила я у последнего оплота справедливости – мамы.
– Конечно, – в тон папе ответила мама.
– Они же первые провозгласили себя избранной нацией, и гитлеровский нацизм был реакцией на нацизм еврейский! – папа ещё сердился на моё заявление и восстанавливал справедливость.
Идея осталась в голове, однако не изменила моего мировоззрения, тем более, что восстановив справедливость, оба моих беззлобных родителя снова стали человеколюбами, и по-прежнему среди их друзей неизбежно оказывались евреи, о которых я только и знала, что они журналисты, писатели и художники, интересные и талантливые люди, коллеги родителей, собутыльники в Доме Литераторов, – короче, творческая среда.
На подмосковной станции, возвращаясь от сотоварища после бурной встречи, пьяный папа упал под перрон и домой добрался на следующий день с кровоподтёком на лице. Мама долго не могла успокоиться.
– Однажды тебя заберёт милиция, – нервничала она, когда папа уже был в состоянии её слушать. – И с тобой сделают, что угодно. Костей не соберёшь.
– В милиции не бьют, – возразила я, воспитанная на «дяде Стёпе, милиционере» и на скромном милицейском герое советского кинематографа.