Подлинная история 'Зеленых музыкантов'
Шрифт:
Он, конечно, понимал, что как-то это нехорошо и, пожалуй, даже как-то и неправильно (458), но поделать с собой уже ничего не мог. И поэтому был вынужден для других, а скорее для себя счесть такой свой образ жизни творческим методом. Об этом он распространялся в оставшемся кругу своих друзей, что вот, де, есть у него свой определенный творческий метод (459), с помощью которого он и творит. Хотя - естественно, что никто его вновьметодных творений (460) и в глаза не видел (461).
В чем же заключался теперь этот самый метод? А вот в чем. Он заключался в том, что Иван Иваныч теперь уже почти в любое время суток лежал на упомянутом диванчике, завернутый в упомянутую простыню и грязное
– непонятно. Р-раз - искорка, два - искорка. Лица. Позы. Один другому: "Ты меня уважаешь?" Тот ему: "Иди-ка ты..." (464) Девчонка в штормовке, бездонные глаза... сапфир... огненные жарки... Но все не то, все не то, все не то. Не главное (465). Так что - вскакивай, не вскакивай с диванчика, записывай, не записывай, а все не то, все не то. И никому не нужно (466).
Промаявшись, Иван Иваныч вскоре и окончательно засыпал, а потом опять просыпался, и все снова начиналось, и все не то, все не то, все не то. И никому не нужно (467).
В город когда выходил (468), то - опухший, бледный, знакомых не узнавал (469). Те сначала обижались, брали за рукав, стыдили, выговаривали. Иван Иваныч рассеянно извинялся. А потом и просто отстали. Некоторые даже завидовали - вот, де, человек не от мира сего (470).
Ну и как-то опять, уже ближе к зиме, встретил Попугасова. Зашли погреться в кафетерий при булочной. Журналист угостил Ивана Иваныча стаканом некрепкого чаю (471).
– Слышал, сторожем работаешь?
– сказал он.
– Да, - равнодушно ответил Иван Иваныч.
– Пишешь?
– Пишу, - вяло отвечал Иван Иваныч.
– Много?
– напряженно спросил журналист (472).
– Не очень... как-то все стопорится, - морщась, отвечал Иван Иваныч.
– Ну?!
– тут Василий Александрович странно оживился (473).
– А я тебе объясню, в чем дело, - начал объяснять он (474).
– Дело в том, старый (475), что ты ведь в сущности - тепличное растение. Мимоза. Помнишь детский стишок? (476). Мимоза. Ведь ты же практически НИ-ЧЕ-ГО не испытал в жизни (477). Кров над головой у тебя всегда был, голодать ты никогда не голодал (478). Ведь верно, ведь правильно? НИ-ЧЕ-ГО: ни пьянства, жуткого, повседневного, засасывающего, ни разврата, ни связей жутких, чтобы с мордобоем, истерикой, резанием вен...
– Ну уж...
– улыбнулся Иван Иваныч, вспомнив Милку.
– Что "ну уж"? Эта твоя, которая нынче по музыкантам специализируется (479)? Так ты ведь от нее даже абортом не страдал.
– Это как так я могу страдать абортом?
– почти развеселился Иван Иваныч.
– А вот так, когда девка тебя пилит, пилит, пилит: то в шантаж пустится, то в слезы, а ты не сдаешься, не поддаешься, чтоб и это она сделала, да чтоб вдобавок ее и удержать при себе. Тут, брат, такая глубина (480)! Целая, можно сказать, война полов (481). Впрочем, тебе этого не понять. Ты, брат, многое понять не можешь, оттого и мучаешься. Стиль? А что стиль, когда у тебя и несчастий-то не было. Никогда никаких. Ты помнишь эти мемуары, как Твардовский говорит одному поэту: "Хоть бы у вас кто из близких под локомотив попал - может, вы хоть тогда по-настоящему писать станете..." Я прочитал - ахнул (482).
– У меня мать умерла, - сказал Иван Иваныч.
– Да?
– Попугасов сделал озабоченную мину (483).
– Но ведь это же, впрочем, давно было, - спохватился он.
– Мы тогда еще все к тебе приходили (484). Вот я и говорю - ударился бы ты хоть в запой, что ли? А то совсем прокис.
–
Меня от вина тошнит, - сказал Иван Иваныч.– У меня - печень (485).
– Печень?!
– хохотал журналист.
– А у кого не печень? У меня не печень? Во!
– похлопал он себя по объемистому уже пузцу (486).
– Не могу я пить (487), - уныло повторил Иван Иваныч.
– А хочешь, я тебе помогу?
– В глазах журналиста заплясали черти (488).
– Опасно, правда... А впрочем, я люблю тебя, и ты - очень талантливый человек, старик (489). Помогу. На, держи!
И он, покопавшись в глубинах своего мятого демисезонного (490) пальто, протянул Иван Иванычу початую коробку папирос "Казбек" (491).
– Да не курю я, отстань, Вася, - брезгливо сказал Иван Иваныч, отталкивая коробку.
– А ты покури, - мудрил журналист.
– Тьфу ты, дьявол (492)!..
– С планом!
– подмигнул журналист.
– С каким еще таким "планом" (493)?
– Я воровал под планом и бэз пла-ана, - чисто спел журналист (494). Затем, понизив голос, сообщил кратко: - Наркотик. Анаша.
– Поздравляю. Ты, значит, уже и наркоман вдобавок, - сказал Иван Иваныч.
– Ты что? Уж чем не грешен, тем не грешен (495). Видишь - почти целая пачка. Одну там, две скурил для интересу. А вообще-то ни-че-го, кайф ловится, - смеялся искуситель.
Иван Иваныч молчал.
– Бери, бери скорей, пока я добрый. И - благодари: "Я благодарю тебя изо всех сил" (496). И заметь, что я с тебя ни копейки не взял. В Москве за это, знаешь, какую капусту дерут? (497)
– Капусту?
– О, святая простота! Деньги! Башли, бабки, шалыжки, пиастры, юани, тугрики (498). Так что - скорей благодари меня изо всех сил и падай на колени (499). Да смотри - никому ни-ни! Опасное дело. Могут срок впаять (500).
– Кончай трепаться, - сказал Иван Иваныч.
– И сам не увлекайся, - Попугасов опять застрожился (501).
– Это, да будет тебе известно, мой мальчик, очень, очень заразная вещь.
– Черт-те что!
– пожал плечами Иван Иваныч.
– А ну не дымите тут, бичи проклятые!
– вдруг злобно завопила на них неизвестно откуда взявшаяся баба в сером халате.
– Мы не курим, протри очки, - защищался, отступая, журналист (502).
– То я тебя не знаю, бичару!
– Баба махала у него под носом грязной тряпкой (503).
– Черт-те что, - повторил Иван Иваныч. Но папиросы почему-то взял (504). Попрощался с журналистом и, вяло шаркая подошвами (505), отправился домой.
А дома - о, Господи (506)!
– опять эта серая штукатурка с паутиной в углах (507), тусклые окошки, немытый пол (508), засохшая посуда (509), капает вода из-под крана (510), отрывной календарь за прошлый год (511)...
Лег, вернее, не лег, а ринулся, рванулся, нырнул в постель. Забился, закрылся с головой (512). Вот и рванулся, нырнул в постель. Ну а что в постели - та же зеленая муть, масса, субстанция. Где творческий метод? Где творчество? Нету никакого метода, нету никакого творчества (513).
Заплакал (514). И плакал, и плакал, и плакал. Жалобно скуля, всхлипывая. Вспомнил маму (515). Как ходили к реке Е. ранним летним утром полоскать половики (516), и пыль холодила босые ноги (517), и горланили петухи. Где та река Е.? Где босые ноги? Где петухи? Где детство (518)? Нету, нету ничего (519)! Шелковое вечное старое платье ее вспомнил (520), пудру к Восьмому марта (521) и заколку-гребень в седых волосах (522). И вдруг резануло невыносимо. Комья мерзлые о крышку гроба стучат, и пар вырывается изо рта, и больно, и пенье медных невыносимое, и лица сочувствующие невыносимые (523). Все, все кругом постылое, мертвое, невыносимое (524)!