Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Подлипки (Записки Владимира Ладнева)
Шрифт:

– - У меня нет, -- отвечала Софья.
– - И что это за скука! Пойдемте отсюда. Яницкий в следующей комнате остановил меня и, пристально посмотрев на меня, покачал головой.

– - Зачем при всех!
– - сказал он, -- это слишком смело. Я покраснел и отвечал:

– - Молчи, ради Бога! Я сам не рад жизни, что сделал эту глупость!

– - Во мне ты можешь быть уверен, -- продолжал добрый Онегин, -- а другие? Впрочем, это твое дело...

Он начал тогда хвалить Дашу, говорил, что она напоминает ему Marie Stuart, и спросил, сколько ей лет.

– - Мне двадцать; значит ей двадцать пять, двадцать шесть...

– - Я думал, она еще старше. Но это ничего. Что

хорошего в этих ingenues! Не правда ли, они скучны? Опытная женщина гораздо лучше. Меня звали к этим Ковалевым. Что это такое? Впрочем, извини: они, кажется, твои родные? Я сказал ему прямо, как думал о Ковалевых.

– - Это очень удобно, -- сказал он, -- не все же ездить в общество! Когда ты будешь у них?

– - Я? Я могу у них бывать, когда хочу... Даша завтра будет там.

– - Во всяком случае, -- прибавил я, сжав его руку, -- молчи, прошу тебя; а я постараюсь помочь тебе во всем... Мои комнаты, если нужно, и я сам. Софьи не было, когда мы вернулись с ним в ту гостиную, где собрались все девицы. Она жаловалась на головную боль и ушла к себе. С этого дня Яницкий стал ездить к Ковалевым. Он держал себя у них так же просто и развязно, как дома и в том кругу, к которому с детства приучила его мать... Только одна разница: у Ковалевых он казался скромнее обыкновенного. С удивлением увидал я, что напрасно так жалел Дашу; я думал, что для нее все кончено, а вышло наоборот: лучшая пора жизни ее только что начиналась... И мне суждено было увидать ее любимой... Кем же?.. Яницким, кудрявым Онегиным; суждено было видеть ее в роскоши, видеть, как потом она вырастала нравственно, по мере ее общественного падения, и как последние дни ее были облагорожены материнским чувством. Но до того еще было далеко...

Пока мое дело шло хорошо. Софья недолго сердилась за мой неосторожный поцалуй. Вниманием, искренним раскаянием, лестью я успел загладить вину, и даже об старой угрозе "не забыть, что я Юрьева больше люблю", не было и слов. Мы все четверо -- Онегин, племянница Ольги Ивановны, другой Онегин и Софья, бывали часто у Ковалевых или ходили все четверо с Олинькой на тот пустынный бульвар, где еще не так давно зябла Матрешка, наблюдая за Модестом и Дашей. Олинька была занята в это время одним высоким блондином с рыжей бородой и не мешала нам. Мы с Дашей понимали друг друга с полувзгляда, не называя ничего словами. Яницкий, иногда, прощаясь, говорил мне:

– - Bonne chance! Понимаешь?..

Все было хорошо; Модест все испортил!.. XVI

Я давно уже перестал говорить Модесту о Софье. Юрьев -- другое дело: он мой духовный отец; в нем я не видал почти ничего морского, не считал бесчестным обращаться к воплощенному разуму, советоваться с ним, говорить ему, что вчера я задал себе вопрос: "У кого больше чувственности -- у женщины, которая знает, каким страданиям она подвергается даже и тогда, когда ее ограждает закон, или у мужчины?" И это я подумал потому, что Софья, дочь строгой матери, отворила мою дверь и обняла меня... Юрьев мог слышать все, знать не только мои, но и чужие тайны; он ни кем не занимался, ни за кем не ухаживал, не имел ни семьи, ни привязанности; он был не человеком, а мой собственный дух, возвышенный в квадрат. Но Модеста я очень боялся с тех пор, как Софья доверилась мне.

– - Что твоя Софья?
– - спрашивал он, -- все так же дает руку в темной комнате? Или еще больше?..

– - Бог с ней, -- отвечал я, -- я об ней не думаю. Модест улыбался и молчал. Он видал ее изредка у

Ковалевых, но ни разу еще долго не разговаривал с нею; я тревожился, вспоминая о моей прежней откровенности, но он мало обращал на

нее внимания, и я успокоивался.

Раз мы встретились с Софьей неожиданно на вечере. Она была весела, моими приглашениями не дорожила, потому что все кадрили ее были разобраны, едва отвечала мне, и когда я хотел отвести ее от форточки, под которой она села разгоревшись и едва дыша, она сказала мне сурово:

– - Оставьте ваши заботы. Вы, вероятно, хотите показать всем, что между нами что-нибудь есть...

Я был неприятно удивлен и в негодовании уехал домой. На другой день перед обедом Софья перебежала через двор и взошла на мое крыльцо. Замок не шевелился на моей двери... Я прибежал наверх и, улучив минуту, сказал ей:

– - Вы суровы? Вы сердитесь за мою вчерашнюю заботливость? Мраморный румянец заиграл на щеках, и в тех самых глазах, которые недавно глядели на меня ласково, выразились надменность и гнев.

– - Ваши поступки меня обидеть не могут...
– - сказала она.

– - Вы хотите унизить меня... Но моя совесть не упрекает меня ни в чем, и я знаю, чего я стою...

– - Чего вы стоите -- не знаю. Я знаю, что я сама ничего не стою. Я была глупа, поверила вам. И кому вы сказали, кому!

– - Кому?
– - спросил я с изумлением.

– - Вашему cousin Модесту. Он, дня четыре тому назад, делал такие намеки... улыбался. Платье ему мое понравилось; он сказал: "оно к вам идет" и так противно спросил: "il vous Га dit?"

– - Клянусь вам Богом! Вот моя рука... Ему! Я ни слова. Вы не верите... Вы не верите... Хорошо! Так вам же будет хуже!..

Она молча обвела меня глазами с ног до головы. (Как нехороша показалась она мне в эту минуту!) Я чувствовал, как кровь у меня подступила к лицу, как злоба стеснила мне дыхание.

– - Если бы вы знали, -- возразил я ей, дрожа от бешенства, -- как нейдут к вам эти гордые взгляды, вы бы сами отказались от них. Советую вам быть скромнее. Она отошла от меня, а я велел запречь сани и послал за Юрьевым. Он хохотал, когда я жаловался, хохотал добродушно; но я прочел в этом смехе презрение.

– - Я ее так сильно начинал любить!
– - сказал я.

– - Насчет этого, -- заметил Юрьев, -- мы еще подумаем, любил ли ты ее или нет?..

– - Я чувствовал к ней большую нежность, я жалел ее уже давно... Мать ее строга, отец больной, она небогата.

Юрьев вздохнул и покачал головой.

– - Умный человек, -- продолжал я, -- не может не быть любящ: он знает, что любовь лучшее украшение молодости!

– - Это что-то слишком глубоко для меня, -- отвечал Юрьев, -- нет, ни ум, ни доброта, ни нежность не нужны для любви. Нужна любовь... Любовь может быть зла, груба... Она кусается иногда. Не поэзия любви нужна любящему -- нужен сам человек, как воздух, как кусок

хлеба... Высокое, брат, часто близко к грубому и меряется им, граф!..

– - Зачем же она обвинила меня даром? зачем не дослушала... Чтоб я Модесту... Сначала точно об руке, но после!..

– - Ой ли, брат? уж не сказал ли ты ему всего... Ой, сказал! Ой, сказал!..

– - Молчи! Молчи, или я...

В исступлении я показал ему руку. Он вынул свою из кармана.

– - За чем же дело? я готов.

– - Ступай вон... вот двери... Юрьев, не торопясь, взял шляпу, сдул с нее пыль, надел перед зеркалом, отыскал трость в углу. Я чувствовал, однако, что он взволнован. Наконец он ушел; я проводил его глазами из окна. Губы его были сжаты, но он шел спокойно, только что-то бойчее обыкновенного глядел на прохожих. Я не мог остаться дома и уехал в кондитерскую. Но и там преследовало меня презрение моих двух лучших друзей.

Поделиться с друзьями: