Подлипки (Записки Владимира Ладнева)
Шрифт:
XVII Омерзение, жестокое омерзение чувствовал я при одной мысли о духовной нищете моей! Эти два существа, которые только что начинали вырастать перед нищенской душою -- они оба отвергли меня. На что мне флигель мой, шолковый халат нового покроя? На меня пахнуло мертвым холодом от этих немых стен, от всей семьи, от мiра, от себя. Разве того, на кого, изнывая в бессилии, глядела теперь совесть моя, того хотел я ввести в эту обитель, по воле одинокую и по воле шумную? Нет, не презренного мальчишку и не вдруг одряхлевшего без зрелости человека... Мой Володя Ладнев был не таков! Он был скромно мыслящ, осторожен и тверд в делах, а на добро и защиту слабого отважен, как тигр... Конечно, он любил себя это ничего; но он мелок не был, он был спокойно горд, под наружной небрежностью скрывал пламенную душу и высокий ум; он разумел "ручья лепетанье, была ему звездная книга ясна", и хотя не было у него близко "морской волны", но он умел видеть тайную жизнь везде --
И кого бранить? Везде горе, слезы; на улицах грязь, и снег все тает и бежит, на дворах все гниет. Дома тетушка зевает так долго и крикливо; веки у Ольги Ивановны все еще красны; Даша печальна; Модест ищет места. Деньги у него все почти вышли; в плече ревматизм; сам еще больше прежнего исхудал... Я не могу бранить его за неудачную любезность с Софьей; он еще раз отказался от денег, которые я хотел выпросить для него у тетушки. Он принужден целые дни ходить по Москве; он бегал даже, заплетая ноги, за маленьким сыном богатого блондина с рыжей бородой, который гуляет по бульварам с Олинькой Ковалевой. У этого блондина родной брат откупщиком и по откупу есть места; и Модест не только бегал за сыном его по гостиной у Ковалевых, он пищал, картавил, играя с ним, так что я принужден был встретить его взгляд строгим взглядом. Да то ли еще делается! Он еще находит себе и обеды у знакомых, и ужины. А бедная Катюша? Она ест одно простое блюдо дома, и целый день одна. С тех пор, как Софья стала реже к нам ездить и не говорить со мной, с тех пор, как Юрьева я вовсе не вижу, я бегу из дома. Ссоры нельзя скрыть, а вопросы, шутки и сострадание ужасны! Куда бежать? Поеду в нумера, к бедной Кате, вспомнить с нею старину за стаканом чая. А чтобы ей было веселее, куплю ей шолковый платок и возьму фунт сахарного печенья на Кузнецком Мосту.
Стучусь в дверь нумера... Катюша отворяет... Волосы ее мокры и распущены;
она худа и бледна. Она даже не улыбается мне.– - Здравствуйте, -- говорит она сурово, -- а я только что из бани.
– - Ты что-то переменилась, разве все кончено?
– - спрашиваю я.
– - Давно уж! А вы не знали? Девочка...
Лицо ее на минуту просветлело, но потом она опять стала грустна и продолжала:
– - Отнесли ее в воспитательный дом.
Она отходит к окну и, откинув назад голову, чешет сама свою длинную косу и красиво взмахивает ею.
– - Однако есть еще охота нравиться, -- замечаю я шутя...
– - Вот косой как! Надо было видеть, как она рассердилась.
– - Оставьте меня, пожалуйста, я ни в ком не нуждаюсь... Вам легко смотреть... Да знаете ли вы, что он говорил? Он говорил, что никогда не позволит отдать ребенка в воспитательный дом, что он будет оборванный сам ходить, а мне и ребенку хорошо будет. Вишь ведь какой чувствительный -- скажите!.. А теперь скажи-ка ему... Как ведь закричит!.. "Ты меня не понимаешь!" Зачем же он такую необразованную брал?.. Я ведь к нему не просилась.
– - Да я-то чем виноват?
– - Ах, оставьте меня!.. Вы смеетесь, а я здоровье все свое потеряю с ним тут... Вот что!
Приходит Модест. Он очень весел, поет, заигрывает с Катюшей, но она не отвечает ему.
– - Une petite coquetterie, fort gentille, -- шепчет мне Модест. А мы вот скоро с Катериной Осиповной уедем, Владимiр Александрыч... да-с, уедем! Не будет нас в Москве; не за кем вам будет ухаживать, Владимiр Александрыч!.. И прекрасно! отбивать жен у своих друзей не годится!
Катя молчит.
– - Ты скоро едешь?
– - спрашиваю я.
– - Да, место есть... на днях все решится. А ты полюбуйся, душа, на характерец Катерины Осиповны... Вот так-то она меня каждый день угощает!
– - Стыдились бы, стыдились бы говорить!..
– - начала было Катюша; но, встретив его холодный, презрительный и даже угрожающий взгляд, отвернулась молча к окну. XVIII
Я вытерпел около двух недель: не ехал ни к Юрьеву, ни к Софье, обедал каждый день то у Мореля, то у Шевалье, проиграл рублей сто на бильярде; пил шампанское с такими молодыми людьми, которых имена даже не всегда верно знал, -- а все не было легче. Яницкий отказывался от всех этих пиров и партий: все сидел дома по вечерам. Один раз, впрочем, он позвал меня к себе обедать. Мы ели вдвоем: я был не разговорчив в этот день, он задумчив.
– - Послушай, -- сказал он наконец, -- ты влюблен в Софию Ржевскую и поссорился с ней? Мне говорила Dorothee.
(Прежде он говорил ваша Dorothee, a теперь просто Dorothee). Я, разумеется, не мог объяснить ему, что ссора с Юрьевым для меня ужаснее всех любовных ссор.
– - Да; она мне нравится, и мы поссорились; а что?
– - спросил я.
– - Если ты не хочешь быть откровенным, так я покажу тебе пример... Ты знаешь, что я хочу увезти Dorothee. Уж мы условились. Она сбирается.
– - Как! Что ты? Когда?
Яницкий засмеялся и взял меня за руку.
– - Когда она хочет... Сегодня, завтра... Я подорожную взял. Дорога теперь ужасная, но это не беда...
Я долго не мог прийти в себя от удивления, радости, жалости и уважения к Даше. Хитрец дал мне распечатанную записку и позволил прочесть ее: "У меня все готово. Если хотите, придите сегодня вечером с Вольдемаром ко мне". Я после догадался, что он, открывши мне секрет, заставил ее быть решительнее. Я примчался домой и отдал записку.
Даша и улыбалась, и вздыхала, и глядела с таким наивным беспокойством, что я вдруг полюбил ее.
– - Идем, -- сказала она наконец. Тут уж и я испугался за нее.
– - Не остаться ли?
– - спросил я, -- подумайте, Даша, что вы делаете?
– - Что делать! Уж я думала, думала...
И сама торопится, надевает шляпку, руки дрожат; я беру узелок; она прячет шкатулку под салоп. Сделала шага два и села опять на диван.
– - Ноги дрожат...
– - сказала она.
– - Идти, так идти, а то будет поздно.
– - Пойдемте.
Спустились с лестницы. На дворе подмерзло, и первые звезды уже блестят. В переулке тихо; извощиков нет.
Я смотрю на свою бледную, высокую спутницу и не верю глазам своим.
– - Да как же это у вас так скоро?..
– - Ах, -- отвечает она улыбаясь, -- какое скоро! Давно уже об этом речь... С того маскарада, в котором вы так долго меня искали...
– - И вы не боитесь?
– - Сама не знаю: и боюсь и не боюсь! Я его так люблю... Не правда ли, как он мил!
– - Я уважаю вас, Даша!
Даша замолчала и до самого угла шла молча, с светлой гордостью в лице. Остановились.
– - Прощайте, Вольдемар! Простите мне, если я чем-нибудь...
– - Вы... вы мне простите, -- отвечал я, с жаром обнимая ее и поднося потом к губам ее душистую перчатку...
– - А как быть дома?..
– - Никак... скажите, что ушла, что уж уехала с Яниц-ким... и только... Что мне за дело!.. Прощайте!
– - Прощайте! Она спустила вуаль, и я видел сам издали, как она вошла к Яницкому в ворота. Выждав еще минут с пять, я прошел мимо дома: сквозь сторы светился огонь в его кабинете; остальное все было темно.