Подменыши
Шрифт:
— Да, потом, наверное, горло болит, — поддержал его Эльф.
Они поболтали ещё немного и расстались, договорившись встречаться здесь по солнечным дням в два часа. Белке больше нравился полдень, но Йон заявил, что он как-никак студент и ему надо, хоть иногда, появляться в институте. Ещё они договорились никогда не ждать друг друга больше десяти минут. Чтобы отношения не были в тягость.
Так начались их регулярные встречи. С Йоном было хорошо. Он никогда не бывал в плохом настроении, у него всегда была трава и сладости для Тимофея. А когда выяснилось, что он и его отец — коммунисты, с ним стало совсем интересно. Они часами обсуждали революционные движения разных стран, ругали капитализм и демократию:
— Я как-то нашла в Интернете интересную подборку
— А мне кажется, что любой государственный строй основан на насилии, — сказал Эльф. — И при каком бы строе я ни жил, мне всегда будет плохо.
— Конечно, — согласился Йон, — любое государство — это насилие. Но при капитализме насилие направлено на то, чтобы воспитать в тебе собственника и потребителя, а при коммунизме — чтобы сделать тебя человеком, который стремится к добру, а к вещам равнодушен. Потому что собственность — это основа общественного зла.
— Ты же сам говорил, что веришь в Христа, а он отвергал насилие, — заметил Эльф. — Как же ты тогда можешь одобрять коммунистическую революцию?
— Нельзя сделать яичницу, не разбив яиц, — встряла Белка. — Ты вспомни историю России. Христианство пришло сюда на мечах дружины князя Владимира. Поломали идолов, порубили особо сопротивлявшихся язычников, и стала Русь христианской державой.
— Тоже была кровь, и ничего, Русь только выиграла, — поддержал её Йон. — Так же и с коммунизмом должно быть.
Эльф отвернулся от них, посмотрел на рычащий поток машин, тупо месящий грязный солёный снег.
— Всё не то… Всё не так… — медленно и аккуратно выговаривая слова, заговорил он. — Шаг за шагом, мы, люди всё делаем не так. И мир проповедуем с мечом, и счастье приносим в кровяных капельках. Мы забыли какую-то крохотную вещь, без которой жизнь нас не принимает. Что-то маленькое, меньше пылинки, но без этого не удержать нам небо на плечах. Не устоять на лезвии. Это же очевидно. И прав был Достоевский: нельзя построить храм, в основании которого заложена слезинка ребёнка. Не устоит этот храм.
Белка внимательно и серьёзно посмотрела на него.
— Тебе куда-нибудь в скит надо, даже не в монастырь. Здесь тебе не жизнь. Может быть, ты прав и здесь всё заражено. Может быть… Но тогда тебе надо уходить.
— Я уже пробовал уходить и не возвращаться в город. Ты знаешь, чем это кончилось. Я слишком слабый, чтобы выжить в одиночку хоть там, хоть здесь. Может быть, Сатиру надо было оставить меня там, в листьях…
— Дурак!.. — обругала его Белка и не зная, чем подкрепить свои слова, смешалась. — Какой же ты невозможный дурак!
Она помолчала и тихо сказала Эльфу:
— Не надо бояться смерти, не надо бояться крови. Каждый человек рождается в этот мир задыхаясь и в крови. Но это же не значит, что рождение человека — плохо. Даже когда мать человека умирает при родах, это не значит, что рождение — плохо.
Тем временем на кухне Сатир продолжал жить своей странной, никому не понятной, пугающей жизнью. Остальные обитатели квартиры, глядя на судорожные, неуверенные движения его тела, понимали, что видят только слабое, пришедшее неизвестно из каких далей, эхо этой жизни. Наблюдая, как Сатир поднимает голову к небу и что-то беззвучно кричит,
едва шевеля губами и сжав кулаки, они с трудом могли оставаться спокойными. И Белке, и Эльфу до дрожи в руках хотелось встряхнуть его, сорвать с глаз повязку, вытащить из ушей воск, и вернуть, наконец, обратно. Подчас даже Ленка приходила на кухню и, нервно переступая ногами, призывно лаяла, желая пробудить Сатира, но тот оставался безучастным и лишь слегка поворачивал голову в её сторону, словно прислушивался.К исходу седьмой недели он страшно, почти нечеловечески, похудел, лицо его больше напоминало череп, казалось, даже волосы поредели и сквозь них просвечивает голая кость. Белка поняла, что смотреть на происходящее и ничего не делать она больше не может. По ночам, когда никто её не видел, она стала приходить к Сатиру, обнимала его, прижималась лбом к исхудалой, с проступившими рёбрами груди, и стояла так часами, слушая, как стучит утомлённое, измученное его сердце. Поначалу Сатир пытался отталкивать Серафиму, но за последнее время он настолько ослаб, что просто не мог оторвать её от себя. Если Сатир лежал в ванной, она ложилась рядом с ним, голова к голове, висок к виску, и неслышно пела ему детские песни:
Где мы жили, как мы жили, Улыбаясь и печалясь, Мы сегодня позабыли, Потому что повстречались. Навсегда, навсегда, Навсегда… Мы не знаем, кто откуда, И забыли, кто мы сами, Только знаем — это чудо И случилось это с нами. Навсегда, навсегда, Навсегда… Ночь подходит к середине, И поёт ночная птица, Только знаем, нам отныне Невозможно разлучиться. Никогда, никогда, Никогда…Сатир чувствовал, как обжигает его лицо Белкино дыхание, как по его щекам ползут её горячие слёзы, и что-то просыпалось в нём, какие-то родники открывались в груди, толкаясь изнутри, размывая коросту, запёкшуюся на душе от долгого одинокого путешествия в пустоте. И всё вокруг словно бы становилось невесомым, будто бы Белка клялась ему, что счастье возможно и он верил ей.
Под утро Серафима возвращалась обратно, насухо вытерев лицо, чтобы никто не догадался, что с ней происходило ночью.
Когда рассветало, Тимофей первым выскакивал из-под одеяла и вприпрыжку бежал к окну, чтобы взглянуть на небо. Если светило солнце, он тут же расталкивал спящих и с воплями «Ура! Солнце!» начинал одеваться. Белка и Эльф просыпались медленно, с неохотой. Поминутно пытались натянуть что-нибудь на голову и урвать себе ещё несколько минут сна, но Тимофей тут же пресекал эти попытки.
— Вы что? Там солнце! Как же можно спать? Гулять надо! — тормошил он их. — Может быть, Йон придёт. Расскажет, как на змей охотиться, он обещал мне в прошлый раз.
— А как охотиться на маленьких несносных детей, он не обещал рассказать? — ворчал Эльф.
От таких слов Тимофей на секунду замирал и медленно отвечал:
— Нет, не обещал. Но я попрошу, чтобы он научил меня варить яд, которым они стрелы мажут. А лук я и сам сделаю… — и он, широко распахнув глаза, с угрозой смотрел на Эльфа.
— Слышь, Серафима, растут, растут новые варвары.
Если часто и помногу смотреть на солнце, глаза привыкают, и можно почти совсем не щуриться. После многих дней следования за солнцем, друзья привыкли к его яркому свету, как бедуины привыкают к жаре и песку, а горцы к высоте и чистому воздуху. От морозных ветров, которые неизбежны зимой в ясную погоду, кожа на их лицах обветрилась, губы потрескались. Со временем у них даже появилось одна общая привычка: в минуты задумчивости они обгрызали с губ омертвевшие клочки, и это делало их похожими друг на друга.