Подсолнухи
Шрифт:
— Уехали мы отседа, значит, в осень семьдесят пятого, до дождей успели. Как в огороде управились, так и тронулись. Дорога накатана, ехали без помех. Три избы тогда оставалось в Жирновке, в зиму оставалось. Да и не уехали бы мы никогда, кабы не сын. Вон в Хохловку перебрались бы, скажем, ниже по течению, да и вся канитель. А у сына двойня родилась, вот старуха и запричитала: как они там будут — ни бабки, ни няньки. Поедем-ка, дед, в помощь. Я-то, сознаюсь, с самого начала был против. Куда в город, какие из нас горожане? Да разве бабку переспоришь. Заладила одно — ехать да ехать. Что ты станешь делать. Уговорила старого… Скотину продали, сено-дрова (одну поленницу я, правда, оставил) продали. Картошку, овощи кое-как растолкали по сторонам. А изба? А в избе? Все было нужно до последнего часу, а теперь, выходит, не нужно. Возьми любую мелочь — годами наживалось. Отдать жалко, да и кому отдашь. А выбросить еще жальче. Баню забрали хохловские, собаку туда же выпросили, а все остальное, что не было смысла везти в город, оставили здесь, в деревне. И будто душа моя чувствовала. Давай, говорю, мать, сохраним в целости, как и было. Мало ли чего — вдруг не поживется у сына, вернемся к своим углам. Ульи составил в омшаник, закрыл. Снасти рыболовные в омшаник. С пасекой растерялся споначалу. Продавать ни за какие деньги
— Переедем, дело решенное, — Федоровна подсела к ним, справясь с плитой. — Одни, не докричишься ни в какую сторону. А случится что опять — куда я? А там люди, в Хохловке. Пономаревка рядом, посуху самолеты летают. Час — и ты в городе. Машины в район идут. Телефон в конторе поставлен, про самолет надо узнать — взял позвонил. Переедем, дед, и разговору об этом не может быть. Избенку уже присмотрели себе. Немудрящая, правда, избенка, да и зачем нам теперь хоромы, лишь бы дожить. По-над речкой стоит, краем деревни. С хозяевами договорились. Уезжают они к октябрю, а мы войдем. Жалко бросать насиженное, все дорого, да что ж теперь. Вот уж и сентябрь за двором. Числа пятнадцатого огород начнем убирать потихонечку-помаленечку. Зятья съедутся, сын, всем миром — соберем и перевезем. Пасеку, главное. Последнее наше пристанище, видно, Хохловка. Ну да все одно — на Шегарке… А я, Алеша, бывает, пойду по ягоду на ту сторону, прохожу мимо усадьбы вашей, гляну с высокого берега — вся усадьба на глазах. Мосток сохранился, воду с которого черпали из речки. Сколько лет прошло, а сохранился. Посмотришь — и так сердце сожмется, так лихо станет. Яковлевну вспомнишь, маму твою. Так уж мы с нею жили душа в душу, словами не передашь. Хозяйка была, мало таких по деревне. Порядок всюду, хоть в избе, хоть в ограде, хоть в огороде. А пошутить! Посмеяться! Бывало, сойдемся в праздники и не наговоримся, ей-богу. Умерла Яковлевна. Скоро и наш, дед, черед, и нам скоро в путь-дорогу. Ох и не охота же
в землю-то сырую…Они заговорились так, что и не заметили, как подошла Антонина. Тихонько подошла, они же сидели все спиной к калитке.
— Сударь! — закричала она. — Вы ли это?! Не верю глазам своим!..
Чернецов поднял глаза. Калитка настежь, по сю сторону ограды улыбающаяся Антонина. Узкие серые брюки заправлены в резиновые сапожки, на плечах, на клетчатую мужскую рубаху, накинута зеленая, какие носят студенты в стройотрядах, куртка, на голове косынка. Ведро со смородиной у ног. Стоит себе, улыбается.
— Здравствуйте, Антонина Сергеевна! — не отрывая глаз от лица ее, Чернецов встал с чурбака.
Зная, что в спину ему смотрят, шагнул к калитке, взял в свои обе руки ее, протянутые ладонями вниз, наклонился, поцеловал, пожимая. И ничего больше. Отступил в сторону, как бы давая возможность пройти к крылечку.
— Что ж смородины так мало, Антонина Сергеевна?
— Ах, — она сняла косынку, мотнула головой, расправляя волосы, — все согры обшастала, вот толечко и нарвала. Год не ягодный. Однако, сударь, надо внимательно посмотреть на вас. А изменились! А грусти в глазах! Ой-ой-ой! Какими ветрами занесло, сознавайтесь?!
— Всеми сразу. Подумалось, не поехать ли мне на Шегарку, не навестить ли любезнейшую Антонину Сергеевну. Собрался, поехал…
— Замечательно! Хотя вы и не подозревали, конечно, что я здесь. Мама, кормили гостя? А что же? Ну-у, разве так можно, мама?!
— Да все уже готово давно, — встала Федоровна. — Тебя ждем. Умывайся. Деда, давай-ка я помогу тебе. Руки станешь мыть?..
Мать начала собирать на стол в передней, а дочь, скинув возле крыльца сапоги, положила на перила куртку, прошла, закатав рукава рубашки, к умывальнику, висевшему в углу ограды, потом переодевалась, причесывалась в избе, а Чернецов все сидел на чурбаке, улыбался, встречаясь с нею глазами, наблюдая, как ходит она по затравеневшей ограде, среднего роста, гибкая, расставив руки и склонив чуть голову, а темные, расчесанные по обе стороны головы волосы свисают концами ниже подбородка.
Позвали обедать. Чернецов вынул из портфеля, поставил на стол вино, две бутылки вермута, купленного во Вдовине. Ему было стыдно за такое скверное вино, но в городе он не подумал об этом, а по дороге ничего лучшего не попало, даже водки.
Изба Ивашовых, кроме сеней и кладовой, делилась на прихожую с кухней напротив и две комнаты — обычную и горницу. Они сидели в прихожей за длинным столом, придвинутым торцом к подоконнику, ели, выпивая вино из маленьких рюмок. Антонина сидела рядом с Чернецовым, старики лицом к ним, ребятишки ближе к окну. Старик от вина отказался, сделал один глоток «за встречу», хозяйка выпила рюмочку, Антонина старалась поддерживать гостя, подливая ему всякий раз. Вино было сладкое, теплое, Чернецов краснел, морщился, наконец отставил на край стола рюмку.
Разговор был общим. Вспоминали своих деревенских, кто когда уехал, куда уехал, как живет. Кто умер, кто женился-развелся, у кого родились дети. Сидели долго, поднялись из-за стола — шел уже пятый час. Старик сразу же лег, ему дали лекарство. Федоровна мыла посуду, Антонина занялась делами — освежила влажной тряпкой полы, чтоб старику в комнатах дышалось ровнее.
Чернецов вышел на улицу. Сидя в ограде, он курил, отмечая, что здесь все так же, как и много лет назад. Резные перила и столбцы, поддерживающие навес над крыльцом, рыболовные снасти на штырях, вбитых в стену сеней, калитка в переулок, калитка в огород, калитка в палисадник. Цветы и ровные грядки клубники за штакетником, справа от входа. От крыльца к летней кухне, чтоб не мешать проходу, протянута бечева, на ней ребячьи штаны и рубашки. Подле крыльца обувь — сапоги резиновые, кирзовые, галоши, стоптанные тапочки. Примерно так же было и в ограде Чернецовых, только ограда была больше, колодец находился прямо в ограде, между сараем и летней кухней, а у Ивашовых колодец за избой, в огороде — от колодца начинается полоса картошки, тянущаяся до самого ручья, шумного весной, заросшего таловыми кустами.
Так сидел он в задумчивости, старик лежал в полудреме в кровати своей, а женщины были заняты. Грели воду на плите, затевали стирку — завтра суббота, баню топить. Антонина не могла присесть для разговора, лишь улыбалась издали. Один раз в сенях попалась она Чернецову навстречу, Чернецов остановил ее, обнял за плечи, приблизив лицо, сказал шепотом, оглядываясь на дверь:
— Давайте поцелуемся, Антонина Сергеевна, а?!
— Ой, сударь, — она отклонила плечи, освобождаясь, — и поцеловались бы, и… да не ко времени все, не к месту. Глаза кругом, уши. Если бы вы знали, сударь, — она подняла лицо, — как я рада вас видеть. Ни-ничегошеньки вы не понимаете. Пустите, услышат нас!..
А уже солнце зависло над лесом, готовое спрятаться. Чернецов закрыл за собой калитку, тихо пошел по переулку и дальше к мосту, чтоб с высокого правого берега посмотреть закат. Сев на уцелевшую Смолянинову еще городьбу, прислонившись к кольям спиной, закурил он и сидел так, ни о чем не думая, чтобы не расстраиваться от воспоминаний, дивясь опять тишине, глядя на солнце. Но разве можно было ходить по родной земле и не вспоминать?
Закат был долгим и чистым, обещая назавтра хорошую погоду. Сейчас солнце скроется за лесом, ровные сумерки лягут окрест, сильнее будут запахи трав, мягче бой кузнечиков, а потом темнота скрадет все. Сентябрь скоро, осень почти, ночи темнее, глуше…
А вот здесь, за мостом на бугре, давным-давно стоял когда-то копер — высокое строение из бревен, наподобие тех дежурных вышек, что оставляют геологи в тайге. На самом верху копра была небольшая дощатая площадка, а к ней вела узкая многоколенная лестница. Спускаться с копра, как и с березы, куда ты залез к вороньему гнезду, было намного страшнее, а подниматься — ничуть, лезь себе, не глядя вниз, цепко перебирая руками и ногами перекладины лестницы. Но когда ступал на площадку, голова начинала кружиться, земля плыла — казалось, что копер заваливается и грохнется вот-вот, и ты вместе с ним, и кувырком полетишь под берег. Ухватившись руками за перила, расставив для устойчивости ноги, нужно было подождать минуту-другую, а успокоясь, посмотреть в дали дальние, что со всех сторон открывались с этой удивительной высоты. Посмотреть и запомнить на всю свою жизнь…
Извилистая Шегарка с ее омутами и поворотами, Косаринский табор, Юрковка в шести верстах вверх по течению, Вдовино в шести верстах вниз по течению, подступавшие к огородам твоей деревни перелески, поля, сенокосы, выпасы, и лес, лес, лес до самого горизонта, в какую сторону ни глянь. Летом, в сушь, на копер взбирался ежедневно кто-нибудь из взрослых, посмотреть, не горят ли леса, — тушить лесные пожары тяжело. Если захватил в самом начале пожар — затоптал, забросал землей траву, срубил ближайшие деревья, валя их на огонь, а как опоздал, начало гектарами полыхать, тут же одно спасение для тайги, стогов, деревни — дождь проливной…