Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Пахать выезжать, а не на чем. Запряжных коней несколько пар всего, мало кто держал коней в индивидуальном хозяйстве. Быков несколько пар всего, но поболее, чем коней. На них и работали. Позже дали два трактора: один газогенераторный, на сухих березовых чурочках работал, второй колесный, на горючем. Колесником прозвали его. На курсы трактористов перед этим посылали парней.

Десять лет, считай, на раскачку ушло, на подготовку. Ошибались да исправлялись, падали да подымались. К концу сорокового мало-мальски уразумели все, что же это такое — колхоз, как жить в нем, как работать. Не забогатели, но и не развалились, как оно ожидалось споначалу. Ума прибавилось, опыта. Обвыклись в новом положении своем, казавшемся диким в первые-то дни колхозные. В первые дни столько

было недоразумений, ссор всяких, обид, стычек, что только успевай Никишин разбирайся. А он ничего, молодец! Не крикнул ни разу ни на кого, ни тогда, ни после, не помнит такого Тимофей Гаврилович. Главное — что все сразу приняли его как руководителя, как председателя, встали под руку. И — слушались. А он, Никишин, чувствовалось, сам опасался, начиная в двадцать девятом, что слушаться не станут. Не станут — и все, что тогда? Любой бы на его месте засомневался. Он и соглашался с трудом на председательство, но уговорили деревней. Поруководи сколь сможешь. Не получится — другого попросим. А он двадцать пять лет отпредседательствовал, Никишин. Другого такого на Шегарке не было.

К сороковому году хозяйство оформилось окончательно, таким оно и через войну прошло, и через послевоенные годы, до совхоза самого, считай. Тракторов не добавилось, сеялок же, плугов, борон было достаточно. Лошади тянули, быки тянули их. Стадо коров, стадо овец, телята. Свиней развели, кур. И люди уже знали свои рабочие места: этот конюх, этот овец пасет, этот на сенокосилке, этот на общих работах. Женщины возле коров, телят, женщины в полях непременно — в сенокос, в жатву. На свинарнике трое.

Ничего вроде. Колхоз. Сказать, чтоб все ладно и с лишком — нельзя. Сказать, что плохо совсем, из рук валится, — тоже нельзя. Среднее хозяйство. Оно, быть может, скоро стало бы и совсем крепким хозяйством, наверняка стало бы лет через пять, а тут война. Сорок первый, весна. Вспахали, посеяли. Праздник был колхозный после посевной: пиво варили, столы расставляли на поляне подле конторы. Ждали сенокоса, трав добрых. В сенокос война началась, косить бабам пришлось, старикам, подросткам.

Ушел Тимофей Гаврилович, оставил семью, оставил родителей. Ушли другие мужики. Много ушло. Никишин остался с бабами да еще несколько человек — кузнец, бригадир. Те, кто по болезни либо по возрасту не подлежали призыву. Это сорок первый год, первый призыв. А потом в сорок втором будут призывать, и в сорок третьем, и в сорок четвертом. И все на войну. И только осенний, сорок пятого, на службу просто. Но до него — ох как далеконько-о-о!..

В сорок четвертом, поздней, на переломе к зиме, осенью вернулся Тимофей Гаврилович в родную деревню. Мужиков нет, парней нет. Старики, что в живых еще оставались, на печах лежат обессиленные, часу последнего молят. Девки, девками ставшие без Тимофея Гавриловича, с заморозков самых по оттепель на лесозаготовках.

А в деревне подростки, бабы да быки еще. Вся сила. И Никишин среди них. У ребятишек, заметил Тимофей Гаврилович, лица мужичьи. А бабы будто из веревок свиты: ничего женского в них нет. На руки иной взглянешь, — и плакать охота ему, с войны вернувшемуся. А они не плакали, бабы, слез не было. И Дарья, жена его, рядом с ними такая же. Боже ты милостивый!

Вернулся. Нога прострелена правая, не поджила как следует. Ходит-хромает. Рука правая прострелена, пальцы скрючены. И не то чтоб топор, палку нельзя взять в руку опереться, помочь ноге при ходьбе. Инвалидность дали, пенсию. Да разве усидишь дома, хоть и при инвалидности? Бабы тянут изо всех сил, Дарья запалилась в работе. Пошел к Никишину. А тот и говорит: «Становись бригадиром, Гаврилыч, раз работу просишь. Все одно бригадир нужен, не бабу же ставить. Побригадирствуешь, а там видно будет. Подживут твои руки-ноги, плотничать пойдешь по старой памяти. Куда тебя сейчас? В контору? Счетовод есть, не передвинешь. Завхозом? И там старик справляется, неудобно переводить его. Да и куда переведешь, не пошлешь ведь косить. Пастухом ты не сможешь, тяжело за стадом ходить, хромаешь. Соглашайся. Надоест, — скажешь, отпущу. Да и приработок будет. Что там пенсия

твоя — рубли…

Согласился Тимофей Гаврилович. Бывало, зимой придет в контору — темь на дворе, рано. В конторе холодина, рассыльная только-только печку растопила. А Никишин уже там. Во второй половине конторы, где его стол и счетовода. Десятилинейная лампа горит, подвешенная на гвоздь, вбитый в стену. Никишин сидит за своим столом, полушубок расстегнут, шапка на подоконнике, курит. Курит папиросы «Прибой», смотрит в столешницу, молчит. Поздоровается кивком, а глаза в стол. Черные волосы в проседи, в проседи усы.

Сизый дым над головой, пепельницы нет, окурки складывает в ложбинку-выемку в подоконнике для стока воды, потом рассыльная уберет. Сидит, покачивая крупной головой, думает сам по себе, будто в конторе никого нет. Старик уже, пятьдесят с лишним, дети взрослые, семьи у них. Сидит Никишин, курит папиросы.

Поднимет голову, посмотрит долгим взглядом на Тимофея Гавриловича, спросит негромко: ну, что делать-то станем? А что делать — не придумаешь, хоть закурись до позеленения «Прибоем» этим самым, что приносит председателю из магазина рассыльная. Работать надо, вот что. Злее в три раза, чем в войну. Только работа и могла спасти, вытянуть из нищеты, в какой пребывал теперь колхоз. А работать было не с кем. Война закончилась, но рук не прибавилось в деревне нисколько. Вот и сиди думай, председатель Никишин. Сиди думай, бригадир Ивняков, помощник его.

Жизнь катилась своим чередом — успевай оглядывайся. Весна летом сменялась, лето осенью, следом зима. Пришла весна — паши и сей, она спрашивать не станет, есть кому сеять или нет, не пристало ей дожидаться. Не сделал необходимую работу — пеняй на себя, сам и пожалеешь. Рабочих рук куда как меньше стало в колхозе, но планы не уменьшались, нет. Они увеличивались год от года. Была война — давай, а теперь разруха — давай. Из района бумаги шлют, из района начальство едет. Спрос с председателя Никишина: ты руководишь, ты и ответ давай. А как же иначе?

Молодец он все-таки был, Никишин, ничего не скажешь. На фронте было тяжело — знает Тимофей Гаврилович, бабам в полях, на ферме тяжелее некуда, верно. А ему, Никишину, в председателях не легче, хоть и не бегал он с ружьем наперевес в атаку, не ходил за плугом, не валил лес, не скирдовал ночами в зароды солому.

Первый и последний председатель их. Бессменный. Двадцать пять лет, с первого колхозного дня и по последний день колхозный. Как уж ему, чувствовалось, иной раз лихо было, а не уронил себя: не закричал ни разу ни на кого, не выругался ни разу, не обделил кого-то вниманием. Что зависело от него, делал, что мог дать колхоз стране в пору ту, давал. Давал больше того, что мог дать.

Посмотреть, такой же мужик, как и все. Грамоты — ступени начальные. Такой же — и не такой. Что-то, видимо, заложено было в нем природой, что позволяло выделяться среди деревенских и помогло столько лет продержаться в руководителях. С годами уважение к председателю подымалось, и не помнит Тимофей Гаврилович случая, чтобы кто-то ослушался его, не выполнил нужное. Если говорил Никишин женщинам идти за шесть-семь верст выкашивать высохшее болото, они шли и косили. Это была жизнь их — идти и работать. И его жизнь, Никишина. Если просил он подростка сесть во время жатвы на лобогрейку, где должен был сидеть заматерелый мужик, — подросток шел и работал на жатве, выматываясь до предела. И это было спасением подростка — жатва. И спасением председателя. А как подходили праздники, отмечали их колхозом всем, не скупясь и не жалея ничего. И в праздники Никишин был хорош.

Уезжал когда, деревенские пришли проститься, жалели. А он совсем старый, горбится, глаза грустные. И белый уже, не седой. Уехал в Пихтовку споначалу. Теперь живет, слышно, в городе у незамужней дочери. За восемьдесят давно, голова трясется, а в разуме.

Тимофей Гаврилович часто вспоминает, как много лет работали рядом. Разом и освободились от должностей. Его-то, Тимофея Гавриловича, не снимал никто с бригадирства, сам попросился, передал мужику молодому — распоряжайся, а я свое вспомню, плотницкое дело.

Поделиться с друзьями: