Поэт и проза: книга о Пастернаке
Шрифт:
Прямое подтверждение этому также находим при соотнесении текстов «СМЖ» и «ДЛ». Эпиграф к «СМЖ» из Ленау содержит обращение к Девочке ( Бушует лес, по небу пролетают грозовые тучи, тогда в движении бури я рисую, девочка, твои черты),сама книга посвящена Лермонтову и открывается стихотворением «Памяти Демона». Стихотворение же «Девочка» имеет эпиграф из Лермонтова ( Ночевала тучка золотаяНа груди утеса-великана),а в «ДЛ» девочка читает книгу: На этот раз был Лермонтов.<…> Между тем Терек, прыгая, как львица, с косматой гривой на спине, продолжал реветь, как ему надлежало, и Женю стало брать сомнение только насчет того, точно ли на спине, не на хребте ли все совершается. Справиться с книгой было лень, и золотые облака из южных стран, издалека, едва успев проводить его на север, уже встречали у порога генеральской кухни с ведром и мочалкой в руке[4, 54–55]. Границы между Лермонтовым, Демоном, Тереком и домом и садом в повести такие же зыбкие, как и в книге стихов, где в саду стихотворения «Зеркало» книгу читает Тень.Поэтому золотые облака из южных страниз только что прочитанной книги Лермонтова («Демон») сразу попадают в сад, где ночевала тучка золотаяиз эпиграфа стихотворения «Девочка» «СМЖ».
Все это происходит потому, что «литература
Нейтрализация между S-S и S-О связями более отчетливо наблюдается в стихотворном тексте, где ситуации налагаются друг на друга в вертикальном и горизонтальном контекстах. Ср., например, строки стихотворения «Про эти стихи», открывающего раздел «Не время ль птицам петь»: Пока в Дарьял, как к другу, вхож, Как в ад, в цейхгауз и в арсенал, Я жизнь, как Лермонтова дрожь, Как губы, в вермут окунал— по отношению к общей системе отношений Я — Лермонтов — Демонв книге «СМЖ», имеющей подзаголовок «Лето 1917 года». Эта система затем проявится в строках книги «ВР»: Теперь не сверстники поэтов, Вся ширь проселков, меж и лех Рифмует с Лермонтовым лето…,а из поздних писем Пастернака узнаем, что он посвятил «СМЖ» «не памяти Лермонтова, а самому поэту, как если бы он еще жил среди нас»; и летом 1917 г. Лермонтов был для Пастернака (которому было 27 лет — столько же, сколько погибшему на дуэли Лермонтову) «олицетворением творческого поиска и откровения, двигателем повседневного творческого постижения жизни» [Пастернак 1965, 632]. Так концепт «сестры-жизни» соединяется в «СМЖ» с Лермонтовым, а затем это соединение особым образом воплотится в ситуативно-композиционной линии Девочка — Цветков — Диких — Лермонтовв «ДЛ», где Цветковстанет аналогом «растительной» фамилии и заместителем «Я»Пастернака [15] . Сам же прозаический текст «ДЛ» выводит на поверхность исходный набор ситуативных МТР и обнажает «круг чтения» Девочки.В повести Девочка —«заместительница» «Сестры моей — жизни» в книге стихов — служит воплощением концепта «детства» [16] . С «детством поэзии» и прощается Пастернак в «СМЖ», открывая книгу стихотворением «Памяти Демона», в то время как «ДЛ» кончается тем, что «без дальних слов Лермонтов тою же рукою был втиснут назад в покосившийся ряд классиков» [4, 86]. Но, несмотря на стремление оставить «позади» классиков, поэт навсегда сохранит их тексты в своей семантической и вербальной памяти.
15
О диалоге Пастернака с Цветаевой на фоне «растительной» метатропики, уходящей корнями во внутреннюю форму фамилий обоих поэтов, см. [Жолковский 1999а]. В связи с Цветковым играет и название книги «Цветочки Св. Франциска Ассизского». Именно учение Св. Франциска, по мнению А. Жолковского и С. Гардзонио [1999], во многом определило появление заглавной метафоры книги Пастернака «Сестра моя — жизнь». В то же время в работе [Дёринг-Смирнова, Смирнов 1982, 139–140] было отмечено, что заглавие пастернаковской книги представляет собой буквальную цитату из прозы А. Добролюбова («Так шепнула мне девушка, сестра моя — Жизнь»)(см. также [Смирнов 1995, 170]).
16
Само же стихотворение «Заместительница» Пастернака по своей коммуникативной установке отсылает к лермонтовскому «Расстались мы, но твой портрет…» (см. [Лотман 1996 б]).
С точки зрения ситуативных МТР Пастернака интересны и идущие с самых древних времен обряды и гадания, связанные с зеркалами, ветками, зеленью, птицами, водой, которые получили изобразительно-ситуативное развертывание в творчестве поэта. Во-первых, ситуация «Зеркала» и «Девочки» «СМЖ» с наставленными друг на друга зеркалами ( Второе трюмо!)предлагает типичную картину гадания, а ветка в рюмке с водой у зеркала напоминает о гадании, которое проводилось по «прорастающим веткам» [Календарные обычаи, 65]. Во-вторых, известны обычаи, сутью которых являлось обращение к божеству: в древности — к языческому, позднее — к христианскому, для вызывания плодородного дождя, который в поэзии соотнесен с творческим плодородием. У славян этот обычай назывался пеперуда, пеперунаи исходно был связан с обращением к громовержцу Перуну, позднее — к Илье Пророку. Он состоял в том, что группа девочек во главе с пеперудой— нагой девочкой, закутанной в зелень и цветы, шла по деревне и полям. Участницы процессии пели песню о бабочке, летящей на небо к богу и молящей его о ниспослании дождя [Там же, 135]. У Пастернака этот образ Девочки-Ветки-Бабочки,черты которой он рисует в «буре» и «туче» «СМЖ», развивается в стихотворении того же 1917 г. «Муза девятьсот девятого» ( Слывшая младшей дочерью Гроз, по фамилии ливней, Ты, опыленная дочерна Громом, как крылья крапивниц)и далее «Бабочке-буре» (1923), где этот образ «раскрывается»: Сейчас ты выпорхнешь, инфанта<…> Расправишь водяные банты Над топотом промокших толп.Интересно, что затем в прозе «ОГ» синкретический образ Девочки-Бабочки [17] дан не метафорически, как в стихах, а расщеплен на две смежные сущности (‘девочка в белом’ и ‘бабочка’) в одном денотативном пространстве: Бабочки мгновеньямискладывались, растворяясь в жаре, вдруг расправлялись, увлекаемые вбок неправильными волнами зноя. Девочка, в белом, вероятно совершенно мокрая, держалась в воздухе, всю себя за пятки охлестывая свистящими кругами веревочкой скакалки[4, 218].
17
Вяч. Вс. Иванов [1989а, 59] считает, что центральный женский символ Пастернака Инфанта-Девочка-Бабочка-Буря ассоциативно связан с картиной Веласкеса, так как «копия одного из Веласкесовых портретов Инфанты, сделанная Пастернаком-отцом, была знакома поэту с детства». См. подробно 4.1.
В тексте же «СМЖ» по аналогии мифологий (греческой, славянской, других языческих и далее христианской, связанной с Ильей — ср. в «СМЖ»: Где? В каких местах? В каком Дико мыслящемся крае? Знаю только: в сушь и гром, Пред грозой, в июле, знаю)Девочка превращается в Елену — дочь громовержца Зевса и богини Леты — и оказывается главной героиней «Лета 1917 года». И эта Девочка-Елена, появляющаяся из грозовой тучи, теперь не только связана со «светом», но и с «грозой». В то же время этот образ соотнесен у поэта с предикатами «вихреобразного движения» и «скакания» (ср. «Заместительница» в «СМЖ»: Так сел бы вихрь, чтоб<…> объявить, что не скакун, Не шалый шепот гор, Но эти розы на боку Несут во весь опор).Само же переплетение мифологий связано со стихотворением «Орешник»; орешник в русских сказках и обычаях участвует в обряде испытания юношей на «зрелость». Как раз такое испытание «на зрелость» и проходит Пастернак в «СМЖ» и «ДЛ», между которыми можно выстроить пропорцию соответствий, образующих текстово-метатекстовую цепочку. Эта цепочка как раз обнажает референты и предикаты мира «растущего» художника.
1.1.3. Концептуальные метатропы и область действия «семантического действия»
Таким образом, мы закономерно вступаем в область концептуальных МТР. Концептуальные метатропы— это некоторые устойчивые мыслительно-функциональные зависимости, образующие и синтезирующие обратимые цепочки «ситуация — образ — слово», а также создающие из отдельных референциально-мыслительных комплексов целостную картину мира. Именно в сфере действия концептуальных МТР «живые содержания приводятся не ко времени, а к единству значения» [Мир Пастернака 1989, 118] и все живое связывается «волной кругового, вихревого сходства» [Там же, 129]. Здесь вырабатываются те «глубокие мировоззрительные источники и резервы, поддерживающие всю систему образов и законы формы…; внутренние константы, постоянные, повторяющиеся за всеми варьяциями и присутствующие в виде обязательной составной части содержанья» [Там же, 169] («Заметки к статье о Блоке»), которые образуют гармонию «содержанья» w«изощренности техники».
Концептуальные МТР образуют область, где пересекаются все нити памяти и создается «креативная память», которая обеспечивает перевод из одного «возможного мира» мысли и языка в другой в рамках единого «Я» автора, и следовательно, генерирует механизм рождения все новых «возможных миров» из одних и тех же «мировоззрительных источников». Пастернак [1992, 168] в конце своего жизненного пути так констатирует это единство: «Я отрицаю даже возможность существования отдельных, изолированных символов у кого бы то ни было, если это художник».
Область «перевода» всего мира на свой единый язык символов есть, выражаясь метафорически, сфера действия «семантического зеркала» [Золян 1988, Левин 1988]. Не случайно в русской литературе XX в. одним из доминирующих механизмов смысло- и текстопорождения становится образ «зеркала». «Зеркало» становится механизмом и семантизации дискурса — наполнения знаков связью с внетекстовой действительностью, и семиотизации, характеризующейся своеобразной игрой со знаками, хранящимися в памяти, и игрой с моделями (см. [Лотман 1983б]). Ведь отображение внешнего мира в самом зеркале зависит от структуры его поверхности и создается этой поверхностью. Картина же, которую видит определенный художник в зеркале, зависит не только от качеств зеркала, но и от выбранной смотрящим в него проекции: по тому, «куда глаза глядят» у определенного художника слова, можно сделать вывод об его фокусах эмпатии.
Так, проекция «зеркала» Пастернака — природа и человек в мире природы ( Несметный мир семенит в месмеризме(«Зеркало» о «Я сам»)), и даже история представляется Пастернаку-Живаго «наподобие растительного царства» («ДЖ»). Проекция Мандельштама — история и культура (Природа — тот же Рим и отразилась в нем).Даже слова мири Римв проекции этих двух поэтов оказываются перевернутыми, что, как нам кажется, определило всю их судьбу. Как пишет Н. Я. Берковский [1930, 166–167], «тот мир символов, из которых Мандельштам берет материал для своих „несообразных“, игровых сопоставлений — это мир исторический, мир культурного предания <…>. Второй член метафоры, сравнения, „то, с чем сравнивается“, всегда свидетельствует „мировоззрение“ автора, свидетельствует способ и уклон восприятия. И вот Мандельштам воспринимает культурой и историей». Поэтому в свете диалога двух авторов является значимым сопоставление «Веницейской жизни» и «Египетской марки» («ЕМ») Мандельштама. Зеркалаи голубое дряхлое стекло«Веницейской жизни» и «ЕМ», как бы подчиняясь природе «зеркала» Пастернака, отражают, наконец, ярко-зеленую ветку,однако Мандельштам, возвращаясь на круги своя [18] , сравнивает ее с гречанкой в гробу(ср.: Но на последних дровнях проплыла замороженная в голубом стакане ярко-зеленая хвойная ветка, словно молодая гречанка в открытом гробу[2, 64] [19] ). Гречанка в гробу,в переводе на символы Мандельштама, синонимична солнцу,которое положили в гроб[2, 157] и похоронилив холодном зимнем Петербурге, — оно памятью культуры референциально привязано Мандельштамом к Пушкину и древнему Средиземноморью. Оба эти концепта находятся в «пленительной смеси» у поэта и символизируют «жизнь», источником и целью которой является «смерть» [20] .
18
Сам Мандельштам писал, что «трагическое, на каком бы маленьком участке оно ни возникало, неизбежно складывается в общую картину мира» [Мандельштам 1991, 3–4, 192].
19
Тексты Мандельштама преимущественно цитируются по изданию: Мандельштам О. Э.Собр. соч.: В 2 т. М., 1990 — только с указанием тома и страницы.
20
См. о «поэтике смерти» (танатопоэтике) Мандельштама [Hansen-L"ove 1993].
В отличие от Мандельштама, Пастернак не «переводит» свое «внутреннее состояние» на культурные символы, а отражает его на природный мир и вещи, порождая в своем идиостиле всеобщий принцип «одушевленной вещи», который нередко у раннего Пастернака на поверхностном уровне принимает свой крайний вид — перерастает в «метафору болезненного состояния» (см. [Левин 1966, 205]). В чем заключается этот принцип? Неодушевленные сущности наделяются благодаря отражению (ср.: Я белое утро в лицо узнаю(«Марбург») и Утро знало меня в лицо и явилось точно затем, к чтобы быть при мне и меня никогда не оставить(«ОГ») — эксплицитная форма отражения путем конверсии актантов) способностью к ощущению, вещи предстают как эманации и даже транссубстанции физических и психических состояний, реконструируя внутреннее пространство мира души и чувств во внешнем.
У Пастернака в оппозициях внутреннее/внешнее, одушевленное/неодушевленное в качестве доминирующих категорий выступают «внутреннее» и «одушевленное». На уровне текста в этом случае происходит языковая игра с категорией одушевленности (ср.: Снявши шапку, Сто слепящих фотографий Ночью снял на память гром— «СМЖ»). По словам М. Цветаевой [1979, 147], мысль Пастернака вырывается «вдруг — световым взрывом — наружу. Откровение. Озарение. (Изнутри)». Выдвижение на передний план категорий «внутреннее» и «одушевленное» достигается как раз через «метафору болезненного состояния», в которой, благодаря предикативной ассимиляции, происходит «напряжение метафоры до пределов» [Мир Пастернака 1989, 126]. Ср. в цикле «Болезнь» «ТВ»: Забор привлекало, что дом воспален. Снаружи казалось, у люстр плеврит.Так «внутреннее состояние» больного «Я» «вырывается наружу» во взаимных отражениях комнаты и сада. Данный прием получает следующее объяснение в ранней прозе Пастернака [4, 721]: видите, формы раскололись, они стали содержанием и за это терпят боль содержания(см. подробно 3.3).