Поездка в Пемполь
Шрифт:
Веки у меня приоткрыты. Пора гасить свет.
Глава четвертая
За шторами брезжит рассвет цвета кофе с молоком. Темнота приобретает бежеватые тона.
«Опять уснули. Опоздаем, Маривон, вставай!» Вставать всегда тяжело, но утром в понедельник — хуже всего. «Нервы сдали», — говорят женщины. Чувствуешь себя еще более усталой, чем во все остальные дни недели. Ноги подкашиваются при мысли о том, что еще одна каторжная неделя началась. Хотелось бы впасть в вечную спячку.
Воскресным вечером никак не можешь вовремя улечься. Крутишься по дому, подбираешь то одно, то другое, подготавливаешь
Входя на завод, рабочие выглядят еще бледнее обычного, головы понуро опущены, спины согнуты, подготовлены ко всем ударам.
Иногда я вхожу задом наперед, чтобы насмешить товарок. Смеются, но какое уж там веселье!
Ворча открываю глаза. Готова все разнести к чертовой матери.
Однако я не дома.
Будильник не звонил. Будильника вообще нет. Я сбежала от надзора. Могу потянуться и опять уснуть. Счастье.
Я не услышу, как каждое утро, дребезжанья стекол, когда грузовики мчатся по улице к порту. Одни лишь морские птицы нарушают тишину. Серые и серебристые чайки, бретонские глупыши, длиннобелые тупики и другие морские птицы возвещают разнообразными криками о своем пробуждении. Я вслушиваюсь. Вновь обретаю звуки, но это не грохот машин, не местное радио, только усиливающее утреннюю апатию.
Оказывается, я оглохла, сама того не ведая.
На заводе тоже есть животные, но их не слышно. Иногда это кошка, преследующая мышь среди груд картона, иногда таракан, скользящий по канализационным трубам, иногда змея, проползшая в приоткрытую дверь и спрятавшаяся под плинтусом. А иногда увидишь божью коровку в красной шапочке, прогуливающуюся по контейнеру. Но тем, кто работает в металлургии, некогда изучать нравы животных, дай бог самим как-нибудь приспособиться.
Правда, к шуму машин в конце концов привыкаешь, но хотя его одного достаточно, чтобы окончательно отупеть, мы начинаем еще и горланить изо всей мочи, стучать инструментами по контейнерам, по конвейеру. Разряжаем нервное напряжение этим необязательным грохотом. Обнаженные нервы повинны в этих импровизированных концертах, в которых находит себе выход гнев. Они не могут ускользнуть от внимания начальника цеха, однако он не вмешивается из страха, как бы это неистовство не обернулось против него. К тому же он не играет ни на одном инструменте и, возможно, завидует этой коллективной музыке. Все чувствуют себя несколько потерянно, когда достигнув накала, звуки голосов становятся тише и какофония прекращается. До новой вспышки. Каждый возвращается к обычному ритму работы, и скрежет металла наполняет цех.
Предметы и те приобретают иногда несвойственное им назначение. Тележка на колесах становится самокатом, мусорная урна — вместилищем для литра красного вина, металлическая корзина превращается в сиденье, а кусок картона — в скатерть, на которой можно перекусить. Устраивают полулегальные столовки по углам цеха, пируя в пыли перед началом отпуска.
Просыпаюсь еще позднее, сама, Дневной свет уже отвоевал себе всю комнату. Мне больше не хочется спать. Привыкнув вставать чуть свет и из-за работы, и из-за малыша, который просыпается рано, я не способна подолгу спать по утрам. Мне хочется горячего кофе с рогаликами, и я без сожаления напяливаю
на себя свою одежонку.Дверь я приоткрываю медленно, стараясь не произвести шума, — она не скрипит. Оглядываю коридор. Боюсь появления вчерашнего приставалы с его гнусной улыбочкой. Едва дышу, чтобы не дать страху завладеть собой. Пробегаю по коридору и, не замедляя бега, спускаюсь по лестнице. Не оглядываюсь — из боязни увидеть преследователя, которого я так боюсь. Никого не повстречала. Даже хозяйки.
А что, если произошла катастрофа и я единственная, кто выжил в этой гостинице? Что, если весь город покинут по тревоге или взлетел на воздух, а я все проспала? Что, если весь мир уже обратился в развалины и кладбищенское безлюдье? Что, если я — единственная, кто уцелел, а вся цивилизация поглощена каким-то разрушительным злом? Возможно, совершена плохо кончившаяся атомная «экскурсия», из которой никто не вернулся.
Я иду по ватным облакам, масса крючковатых атомов, извиваясь, крутится вокруг меня. Чувствую, что перевоплощаюсь. Зеленые волдыри лопаются на моих руках. Волосы распустились. Сердце бешено стучит в моей металлической груди.
Ресторан тоже пуст. Нет, в уголке притулился официант. Я вешаю свою куртку и радиоактивное воображение на вешалку. Для первого завтрака накрыты два столика — мой и парочки, к разговору которой я вчера прислушивалась.
Я усаживаюсь. Подходит официант, приветливо спрашивает:
— Хорошо выспались?
— Да, спасибо.
— Кофе?
— С молоком, пожалуйста.
— Рогалики?
— Да, мсье.
Он не произносит больше одного слова зараз: явно бережет силы до пенсии.
Набрасываюсь на еду. Переживания всегда вызывают у меня аппетит. Да и вообще я всегда голодна: от этого особенно страдают мои бедра. За вчерашним своим столиком завтракает та же парочка. Мне хочется с кем-нибудь поболтать. Жана Франсуа нет как нет.
Поднимаюсь.
— Здравствуйте, простите за беспокойство, мне захотелось сказать вам, что вчера вы меня спасли от изнасилования.
Я им мешаю. У них озадаченный вид.
— Да, вчера вечером, когда вы выходили из ресторана, я изо всех сил боролась с приставшим ко мне негодяем.
Они вежливо улыбаются. Смущены. Я торчу перед ними как столб. Жду, чтобы они заговорили. Он неуверенно произносит:
— Наше вмешательство было невольным, тем приятнее, если мы вам помогли, даже не подозревая об этом.
Я перебиваю:
— Вы на отдыхе?
Разумеется, они отдыхают: министерство просвещения щедро в отношении отпусков. Я тоже в отпуске. И вдруг огорошиваю их:
— Я работница.
Они этого не ожидали. Если они будут так меня разглядывать, я скажу им, что кормить животных воспрещается. Можно подумать, что для них рабочие существуют только в речах. Изучают, так сказать, их чаяния, историческое предназначение по книгам, но никогда не встречались лично. Да умеют ли рабочие говорить-то? Вот в чем вопрос.
У него, видно, и голос пропал, так ему меня жалко. Он выдавливает:
— Ясно.
Возможно, ему привиделось, как я с утра до вечера надрываюсь в преисподней огня и металла и, выбравшись с завода, тащусь к бедной семье в жалкую, развалившуюся лачугу, полную тараканов.
Прямо мания какая-то. Он начинает говорить медленно, отчеканивая каждый слог, чтобы я смогла понять его. Он принимает меня за тупицу: ведь столько наслышался да и сам говорил, что положение рабочих невыносимо тяжелое и что пролетарии обездолены и оглуплены потребительским капиталистическим миром.