Поэзия английского романтизма XIX века
Шрифт:
Выразить эту программу можно было и одним словом — Простота.
«В зрелой словесности приходит время, — писал Пушкин в связи с «Лирическими балладами», — когда умы, наскуча однообразными произведениями искусства, ограниченным кругом языка установленного, избранного, обращаются к свежим вымыслам народным и к странному просторечию, сначала презренному».
В предисловии к «Лирическим балладам» так и было заявлено, что это «испытание общественного вкуса», ибо никогда еще не появлялось на английском языке стихотворений столь простых по стилю. Общественный вкус всколыхнулся, хотя и не сразу, потому что не было даже платформы для столкновения полемических мнений. Но с началом века появился печатный форум, критические журналы, самый первый и наиболее влиятельный из которых, «Эдинбургское обозрение», вступил с программой «Лирических баллад» в борьбу.
Поздно было разбирать сами баллады, переставшие быть, по крайней мере, для литературных кругов, новшеством и тайной. Однако, вместе с тем как разрослась популярность этого сборника и раскрылось его авторство, создатели «Лирических баллад», Вордсворт и Кольридж, оказались во главе
У Пушкина указан уровень этой полемики — «в зрелой словесности». За каждой из сторон была вековая традиция, свои авторитеты, высокое развитие литературы на английской почве, взрыхленной и обработанной, как тот шекспировский сад в «Ричарде II», что возделывался непрерывно из поколения в поколение. Всесторонне был разработан язык, развиты все жанры, а поэзия английская к тому времени пережила уже не одну эпоху великого подъема.
Историки советуют нам припомнить в общих чертах картину английской поэзии в пору появления «Лирических баллад», припомнить и учесть, каким в самом деле немыслимым испытанием для читающей публики была простота их слога. Сделать над собой подобное усилие трудно, так же как немыслимо сейчас представить себе, будто строки молодого Пушкина могли когда-то резать чей-то слух и казаться криком «ражего мужика, втершегося в армяке и в лаптях в Благородное собрание»… Напротив, листая любую из современных антологий, легко увидеть постепенный переход от похожей на приподнятую декламацию поэзии «осьмнадцатого столетия» к рубежу XVIII–XIX веков. Поэзия, вместо со всей литературой, последовательно ставит в центр своего внимания человека. В Англии — не впервые: английской поэзии было на кого оглянуться! Но великий опыт Возрождения не всегда подходил XVIII столетию в связи с переменой задач: поэзия в эту пору больше учит человека, чем изображает; больше рассуждает о том, каков он должен быть, чем присматривается к тому, каков он есть. Затем в стихах вырисовывается окружение — природа, тоже отличная от прежнего поэтически-условного пейзажа. Природа — предмет размышления, хотя сами размышления тоже еще декламационны, рассудочны. Не мысль, рождающаяся вместе со взглядом на предмет, а заведомая формула, прилагаемая к случаю. И вот — «Лирические баллады». Многие стихи из этого сборника прозвучали для англичан так, как прозвучат у нас со временем «Чудное мгновение» и «Вновь я посетил…».
Пять лет прошло; зима, сменяя лето, Пять раз являлась! И опять я слышу Негромкий рокот вод, бегущих с гор, Опять я вижу хмурые утесы…(Перевод В. Рогова)
«Вижу», «слышу» — каждое движение или мысль сделались непосредственными. Как тогда говорили, они шли прямо от сердца к сердцу. «Мы хотели представить вещи обычные в необычном освещении», — пояснил Кольридж позднее замысел «Лирических баллад».
У самого Кольриджа задача была противоположная: необычайное сделать обычным; приблизить к читателю, сделав почти вещественным, таинственное и фантастическое.
Взгляну ли в море — вижу гниль И отвращаю взгляд. Смотрю на свой гниющий бриг И вижу трупов ряд. На небеса гляжу, но нет Молитвы на устах. Иссохло сердце, как в степи Сожженный солнцем прах.(Перевод В. Левика)
Когда молодой Байрон с восторгом декламировал строки Кольриджа, то друг его, еще более молодой Шелли, от силы впечатления едва не лишился чувств.
Историки, рассматривая те же стихи взглядом более отдаленным и холодным, указывают на известную искусственность соединения лирики Вордсворта и Кольриджа под одной обложкой. Программа «простоты», объявленная в предисловии, выполнялась двумя поэтами по-разному. И эту разницу соавторы подчеркнули к тому же последующим образом своих действий. Вордсворт стремился вытеснить стихи Кольриджа из последующих изданий, а Кольридж выступил с критикой вордсвортовской поэзии. Но печатать свои стихи они могли отдельно, как на первых порах и печатали, — объединил их не просто переплет и совместно составленное предисловие, точно так же, как со временем разъединили не одни только законы индивидуального становления и борьба ранимых самолюбий.
Романтизм — мировой духовный процесс, общеевропейское движение умов на рубеже XVIII–XIX столетий, вершина которого указана, например, в «Медном всаднике». Создатель его родился почти одновременно с появлением «Лирических баллад», романтизм был старшим литературным братом Пушкина, который его со временем перерос, пересмотрел, но все же двигался от рубежа, обозначенного романтиками: «В гранит оделася Нева» и — «Увы! все гибнет: кров и пища! Где будет взять?» У Пушкина интонация и самый вопрос уже вполне реалистические, однако, по остроумному замечанию историка, и романтики не были в самом деле «романтиками»!
Включившись в полемику относительно романтизма отечественного и зарубежного, Пушкин когда еще пришел к выводу, что о романтизме судят, как правило, очень поверхностно, по хлестким, однако не самым существенным признакам. Пушкин даже сказал: «В романтизме у нас ни черта не смыслят», имея в виду, что под романтизмом подразумевают чаще всего «нечто и туманну даль». «Хлестаков и тот зовет городничиху под сень струй», —
отметил наш критик совсем уже на исходе романтической эпохи косвенные, пошлые последствия романтических веяний. А вот еще «Хлестаков», по натуре такой же, изъясняется он, правда, по-английски, однако срывает цветы удовольствия и схватывает по верхам приметы глубоких явлений вполне общечеловечески: «Дон Баярдо Фицциг — испанский гранд — единственная дочь — донья Кристина — очаровательное создание — любовь до безумия — ревнивый отец — дочерние мечты — красавец англичанин — донья в исступленье — порошок с ядом — к счастью, клизма в походном ящике — старик счастлив — согласье на брак — обручение и поток слез — романтическая история — весьма». Зовут «Хлестакова» мистер Джингль, у Диккенса в «Пиквикском клубе», а речь его — это почти стихи Кольриджа, пусть расположенные прозой. Кто леди Кристабель милей? Ее отец так нежен с ней! Куда ж она так поздно идет Вдали от замковых ворот? Всю ночь вчера средь гроз ночных Ей снился рыцарь, ее жених, И хочет она в лесу ночном, В разлуке с ним, помолиться о нем.(Перевод Георгия Иванова)
«Есть на склоне этой горы одно очень романтическое место», — отыскали историки в совершенно случайной книге еще XVII столетия, по-видимому, наиболее раннее употребление слова «романтический». По смыслу это понятие связано и со старым словом «роман», то есть рассказ о вещах невероятных и увлекательных. А со временем «романтизм» сделается символом натуральности и правдивости, — еще один парадокс, каких в развитии романтизма много, и, как бывает с парадоксами, они причудливо отражают самую суть явления.
Строка с «очень романтическим местом» из книги XVII столетия случайна, однако мысль о реальности романтического времени и места, «где-то на склоне горы», о воплощении идеала была для всего движения ведущей — это видно и по выдающимся созданиям романтиков, и по хлестаковским, пошедшим вразмен, признакам романтизма.
Первыми в Англии на поиски романтического отправились, собственно говоря, энтузиасты-коллекционеры и архивариусы, собиратели старины. Итогом их стараний была систематизация и обработка народных сказаний, прежде всего бессмертных баллад о Робине Гуде. Одним из таких собирателей сделается, но уже в разгар романтической эпохи, и Вальтер Скотт с его «Песнями шотландских равнин». А Вильям Блейк, едва ли не самый ранний и еще поэтому оставшийся в изоляции романтик, перенес все эти поиски в сферу духа. Всю жизнь провел он в Лондоне, в трудах над гравировальными досками и — в мечтах. Блейк служил у издателя, однако сам почти не печатался, и он буквально собственными руками изготовил две свои эпохальные книги, «Песни невинности» и «Песни опыта». У Вордсворта романтизм — это сельская тишина и тихие, неторопливые размышления. Правда, был и у Вордсворта свой период «бури и натиска», когда он даже приветствовал взятие Бастилии. Но то была короткая заря в долгой, серо-бессобытийной жизни стихотворца, некогда возглавившего романтические устремления своих соотечественников. О том, что в жизни Вордсворта это все-таки было, ему напомнил поэт уже другого поколения, совсем другой эпохи, напомнил, исхлестав гневными строками «павшего поэтического вождя» (Роберт Браунинг). А в мировых масштабах младшие романтики скорее, чем «отцы» движения, символизировали романтизм, — Байрон, Шелли, они метеорами пронеслись над поэтическим горизонтом века. Характер их дарования отвечал континентальным (как выражаются англичане) представлениям о романтике, и это понятно, если вспомнить, как пылал тогда европейский континент, от штурма Бастилии до восстания на Сенатской площади. Ясно, почему в России, покрытой сетью тайных революционных обществ, и в восставшей Греции скорее, чем в Англии, воспринят был Байрон во всем бунтарском размахе своего творчества. Даже посредственные переводы не могли помешать преклонению перед этой фигурой, гордой, мрачной и вместе с тем ослепительно яркой, которую в нашей традиции иным словом, как «колоссальная», не определяли. К третьему из великих «младших» романтиков, к Джону Китсу, полное признание пришло позднее, за пределами эпохи, охватившей в общей сложности каких-нибудь три десятилетия. Максимальная вспышка романтизма продолжалась и того меньше, но зато отблески, причем совсем холодные и чисто декоративные отблески романтического огня можно было наблюдать еще долго. Длительная, растянувшаяся до начала нашего века инерция романтических настроений вызывала иногда протест и против подлинной романтической традиции, подобно тому как «сень струй», «испанские гранды» и «британские лорды» принимались подчас в романтизме за основное. «Поверхностный наблюдатель, — записывает, например, у себя в дневнике мистер Пиквик, — увидел бы в городах грязь и вонь, однако тот, кто способен усмотреть в этом признаки делового преуспеяния, не заметит таких неудобств». А «романтик», по бытовым, пиквикским представлениям, вовсе ничего не замечал, устремляясь вдаль, под сень струй.
В действительности же романтики первыми, и очень прозорливо, разглядели уродство быстро растущих городов, издержки буржуазного прогресса; вообще все, что досталось как проблема современной эпохе, первыми отметили романтики. Романтики распрощались окончательно (растянулось «прощание» века на полтора) со старым феодальным миром, который был патриархально поэтичен («Кто леди Кристабель милей?») и не менее патриархально дик. Романтики встретили рождение мира нового в ту пору его становления, когда мир этот, рождавшийся постепенно лет триста, принял уже современный облик: всю Англию сделалось возможным пересечь из конца в конец за одни сутки, «грязь и вонь» следовало рассматривать и как признак промышленного прогресса и как «неудобство», осложненное крайней нищетой.