Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Поэзия Латинской Америки
Шрифт:

Сигналы

Как дверца узенькая, зеркало ведет в загадочность кристалла: за светом ледяным немеркнущим внимательные ждут сигнала. Посланье из другой вселенной в глуби зеркальной открывается, блеснет кометою мгновенной, и глаз, ослепнув, сомневается. Брильянтами сияет черными, купаясь в свете неизвестном, сигнал живущих по ту сторону от нашей жизни в мире тесном. И ловит неводом лучистым фигуры, символы и линии то зеркало со светом чистым, хранилище предметов синее. Глаз караулит, глаз впивается, за перспективой ждет движенья; но в цвет дневной он упирается лишь в ироничном отраженье. И слух охотничьею сукой подстерегает дичь украдкою, но ловит только призрак звука, скрепленный, как пером, догадкою. Душа, расстанься с оболочкою, и глубь зеркальную мгновенно прочертит лопнувшею почкою послание другой вселенной.

Апрель-водяной хмель

Время, когда сердце хотело б скакать разутым, как у девочки, грудь вырастает у дерева, а нас охватывает страсть писать наши вещи ласточкиными перьями. Эти
лужи — будто бокалы с чистой водою,
ее взмах крыла или травинка морщинит, и как синий прилив этот воздух стеклянный, где лодочка насекомого медленно стынет.
Вода с удовольствием сандальями шлепает, москиты просеивают молчанье природы, и воробьи подбирают клювом жемчужину хорошей погоды.

Портрет испанца Сант-Яго Карреры

Глаза за нами следуют, блистая, из-под бровей, как хищных два зверька, и в них мерцает нежность золотая под отблеском смертельного клинка. Луна и зеркало — броня простая — сраженья отражали, как река; и о любви и храбрости сухая и длинная нам говорит рука. Друг вице-короля и капитан Кастильи, индейцев защищал он шпагой боевой, но в жизни, прожитой в колониальном стиле, стал эшафот последнею главой, и клетку целый день по площади носили с его отрубленною головой.

Вечнозеленый Кито

Идет на пользу свежесть горных кряжей поющим пленникам-колоколам, индейцам с овощами для продажи, дрова несущим на спине ослам. На лицах кротость, благодушье даже, хотя б спешили люди по делам, и башни светлые стоят на страже: надменность с благородством пополам. Здесь солнце доброе, как хлеб горячий, струится жидким золотом, пока не хлынет дождь иль ночь его не спрячет. Под сенью дождевого колпака мечтает Кито, что плывет к удаче, что он — ковчег, а море — облака.

Хуан Безнебесный

Зовусь Хуан, Хуан любой. Я — житель земли, вернее, пленник я с пеленок, тень в платье, прах бродячий, прародитель, я тот же, что и все, — Хуан Ягненок. Моя рука любую вещь освоит — толкать ли колесо, тушить пожары; она мне служит, чтоб цветок построить и повернуть ключи земного шара. Я распахал удел свой в чистом небе, где проходили облака любые, — он приносил полет, и мирный жребий, и брызги неба — росы голубые. Мое именье — меж межей пространство — голубизну повсюду отражало; сияло мне маиса постоянство, мне стадо облаков принадлежало. Моими пекарями были птицы, а день был житницей с открытым входом, где радость, расцветая, колосится, где Запад созревает огородом. И вот пришли торговцы зеркалами, охотники на ангелов с винтовкой и выменяли облачное пламя мое на бусы, дым и голодовку. Убийцы лебедей и свинопасы, чеканщики фальшивых слов уныло раскрали звездные мои запасы, и, как морозом, сор луной схватило. я потерял свой хутор синий, милый, и высь, и новь, и свет, что сам посеял; мои небесные поля — могилы, в пустом пространстве ветер их развеял. План золота зари уж мне неведом, зовусь Хуан Лишенный даже клети, и не роса, червяк мне стал соседом, — я потерял сокровище столетий! Лишь синий груз, как раньше, давит плечи, теперь он — купол ледяной, отвесный. Хуан, всемирный инвалид, без речи, я — безземельный, я и — безнебесный.

Одиночество городов

Не зная своего номера, Окруженный стенами и границами. Под каторжной луной, с привязанной к щиколодке вечной тенью. Живые границы встают на расстоянии одного шага от моих шагов. Нет севера, нет запада, нет юга и востока, есть только размноженное одиночество, одиночество, разделенное на число людей. Бег времени по часовой арене, трамваев сияющая пуповина, церкви с атлетическими плечами, стены, читающие по складам два-три цветных слова, — все это сделано из одинокого вещества. Образ одиночества: каменщик, поющий на лесах, неподвижная небесная лужа. Образы одиночества: пассажир, погрузившийся в газету, лакей, прячущий портрет на груди. как та, которую мы учили в школе. Треугольник, яйцо, кубическая сахарная голова просветили нас на празднике форм. Только потом появилась окружность: первая женщина и первая луна. Где было ты, одиночество, что я не знал тебя до двадцатилетнего возраста? В поездах, в зеркалах и на фотографиях ты всегда рядом со мною. Крестьяне не так одиноки, потому что составляют одно с землею. Деревья — их дети, смену времен года они чувствуют собственным телом, и примером им служат жития святых маленьких животных. Это одиночество питается книгами, прогулками, роялями и осколками толпы, городами и небесами, завоеванными машинами, листами пены, разворачивающимися до границ моря. Все изобретено. Но нет ничего, что могло бы освободить нас от одиночества. Карты хранят тайну чердаков. Слезы сделаны для того, чтобы их выкурить в трубке. Старались похоронить одиночество в гитаре. Известно, что оно проходит по неоплаченным квартирам, что оно торгует платьем самоубийц и что оно опутывает посланья, бегущие по телеграфной проволоке.

Безымянный район

В моем районе группами стоят дома и скот и сыплют кучи из мешков серебряным маисом град; свои витрины открывает, запирает небо вдруг, и тыквы спят тяжелым сном вдоль всех дорог; а из пещеры фальшивомонетчика бежит поток; на муле утренние овощи в село спешат; все насекомые с таблицы умножения спаслись, и воздух беспрерывно фрукты щупает рукой. В моем районе держат все цветы на маленьких ладошках или в сжатых кулачках эссенцию молчания земли. И водопад так ловко прячет зеркала свои, и гонит он толпой своих овечек водяных, как стадо, сквозь овраг. В моем районе с лошадьми соседи говорят, подковы подражают голосу колоколов, предупреждают жабы, стоя на часах, когда бегом проходит на ходулях дождь. Звучит небесный, в красках весь, орган, колени преклоняет перед ним ячмень, а горизонт склоняющийся — это вол, который медленно разжевывает даль.

Современная история

С шести утра просыпается дым и без перерыва показывает рукой направление ветра. Скамейки консервируют замороженный сон
бродяг,
витрины магазинов берут улицу в плен и продают ее вместе с фруктами, бутылками и морскими ракушками. Дети делают сложение из хлебов и звезд на своих траурных аспидных досках, и автомобили несутся, не зная, что камень на крутом повороте ждет знака судьбы.
Словесный пулемет, пишущая машинка, стреляет по невидимому часовому звоночку. Наковальни делят на части звонкий сон подков, а швейные машинки ускоряют сердцебиение незамужних женщин среди крутящегося прибоя материй. Вечер увозит большой узел солнца в трамвае. Безработные смотрят на небо, как на корзину с яблоками. Полки холода рассеивают группы нищих и бродяг. Продавец рыбы, продавцы газет и человек, который размалывает небо на своей шарманке, подают друг другу руки в час ужина в клоаках и под мышками у мостов, где отбросы изображают сад и консервные банки высовывают язык. Их тени растут выше островерхих черепичных крыш и мало-помалу покрывают город, дороги и ближние поля, пока не задушат в своей груди образ вселенной.

Чертеж человека

Мир покрыт колыбелями, они поют по ночам. Человек живет, нагромождая кубы камней для домов грядущих людей. Согнутый климатом и средою, ориентируясь по башням, дымовым трубам и антеннам, ежедневный путник в своем городе, терпящий крушение, начиная с пяти, среди электрической растительности уведомлений, объявлений, реклам. Дрессировщик машин, обитатель небоскребов, ты на Севере и на Юге, на Западе и на Востоке — белый человек, желтый человек, черный человек. Цветут в его руках маршруты поездов и пароходов. В его глазах складываются утра, накормленные газетами. Железная дорога шлифует землю, волоча за собою стружки пейзажей, а самолет восстает на географию, ведомый человеком с совершенными руками. Человек кричит в Мехико, в Берлине, в Москве и в Буэнос-Айресе. Вот он, пейзаж нашей ночи: город опоясывается поясом поездов, прожекторы высовывают рожки улитки, и опускается самолет, потерпевший крушение в небе. И поднимается человек, изобретатель грядущего, окруженный машинами, воззваньями Ленина, планами Нью-Йорка и панорамами вселенной.

АДАЛЬБЕРТО ОРТИС [296]

Всегда пыль

Перевод Ю. Петрова

Пылью густой покрыта черного дерева мебель, старая мебель, стоящая возле семейных портретов. Пылью покрыт задумчивый, тихий рояль в гостиной, где анемичная девочка грезит о синих принцах. В пыльные окна солнце еле-еле сочится; дремлет хозяин дома — в эру колоний живет он: он — благородный испанец, все неизменным пребудет… Пылью покрыты книги, не читанные ни разу; невыводимыми пятнами пыль на глаза легла. Пыль от машин, бегущих мимо домов по асфальту, к стеклам окон прилипает маленькими облаками. Серая пыль на черном костюме одетого в траур. Пыль оседает на лицах идущих по тротуару. И ТБЦ — соратник пыли от старых зданий, ластится к человеку, ставшему, как скелет. Узкие полосы света кажутся дымом от пыли; предпочитаю пылищу знойного летнего поля, пыли убогих тропинок — пыль многолюдных дорог. Пыль эта тучей клубится, пятнами нас покрывает, но отстирать эти пятна, право, не так уж и трудно. Пыли неметеных улиц пыль рудников предпочли мы, вызванная взрывчаткой, воздухом набухая, ляжет она на лужи; но ненавидим пыль мы, ставшую липкой грязью, — она еще хуже пыли, ставшей унылым камнем! Пыль отрезает дольку солнца и сквозь решетку в черные комнаты входит, свет на себе неся. Мы не боимся пыли, пачкающей одежду, у нас от напасти этой новая щетка есть. Мы не боимся пыли, пачкающей одежду, у нас от напасти этой новая щетка есть. Напротив, ее мы любим, она — как душа народа, она создает, сгущаясь, кровь оживающей расы. Свежая пыль Америки, будь же благословенна! Ты опускаешься медленно с горных вершин, с отрогов, чтобы коснуться ласково рук наших, медной кожи и указать, обозначить, вычертить новый путь! Яркая пыль столетий, прожитых и ушедших, даже тебе не сравняться с пылью сегодняшних дней!

296

Адальберто Ортис(р. 1914) — романист и поэт, являющийся представителем негритянской темы в эквадорской литературе. Самая известная книга — роман «Жуюнго» (1942).

АЛЕХАНДРО КАРРИОН [297]

Засуха

Перевод Б. Дубина

Улыбка у поля разом скатилась с губ. День за днем истощались реки. Всходы желтели уже задолго до жатвы, и казалось, на днях от жажды умрут ключи. Птицы больше не пели, устроив отчаянное переселенье в края, где цветы не перевелись и было вдоволь воды. Глаза полыхали в горячке. Никто теперь и не помнил, какими бывают дожди. Пылью, казалось, засыпало все сердца. Люди, кровавя руки, рыли и рыли землю. У них от изнеможенья уже темнело в глазах. Воды и следа не встречалось, и лопалась под ногами запекшаяся земля. Такая стояла засуха! Сначала умрут растенья: на них уже ни цветка. Следом — зверье, все бессловесные твари. За ними — люди с изглоданным ртом и смертной мукой в глазницах. Во рту будет корчиться стиснутый крик — все, что осталось от жизни: — Дайте воды! Воды! Воды! Тем временем высохло все вплоть до сердец. Женщины тщетно искали ласку хоть в чьем-то взгляде. Дети тщетно искали хоть малость воды, чтобы пустить кораблик. И первой от жажды погибла радость. Наверно, такой и была земля лютой порой накануне рождения любви. Все живое томилось тоской пустого кувшина, не в силах даже помыслить о чем-нибудь слаще считанных капель, только бы губы смочить. И куда ни ступи — миллионы бабочек мертвых. Резало веки: так синело небо, так сияло солнце, так горели камни. Снялись уже и последние птицы. О песнях не вспоминали. С каждой зарей воскресала надежда высмотреть тучу, и за стакан воды предлагали жизнь. Умирали люди — в глазницах зола, а во рту — закушенный крик: — Дайте воды! Воды! Воды! — Такая стояла засуха!

297

Алехандро Каррион(р. 1915) — поэт реалистической школы, мастер дерзкой и яркой метафоры. Автор известной книги «Поэзия одиночества и желания» (1944), в которой воспета величественная природа его страны.

Поделиться с друзьями: