Похмелье
Шрифт:
— Друзья мои, прошу вопросы формулировать чётко. И, дорогие мои, отстаивайте свои суждения. Итак, тёща. Кто задал вопрос?
И вслед за очкастым взглядом Полонского все головы повернулись к Гурамишвили, сейчас он был для всех олицетворением большого неопознанного таланта — грузин пушкинских времён. Сызмалу пристрастившийся к алкоголю, нервный, неряшливый, с красными набрякшими веками, он царапал в записной книжке человечков и вопрос свой не повторил.
— Он спрашивает, — млея и источая сахар, пояснила Таня, — есть ли у Антониони тёща, то есть…
Полонский просиял. Его счётная машина располагала данными такой задачи.
— О, мои дорогие друзья, —
— Мы всё это понимаем. Мы только хотели бы знать — у самого Антониони имеется тёща или нет?
— Говорить в этом фильме о тёщах, Мнацаканян, Антониони счёл лишним.
— А почему? Потому что у тёщ колени некрасивые, да?
— Хотя бы.
— Так можно, — посапывая, поднялся с места Серафим Герман, — посчитать лишними всех шуринов, и своячениц, все тряпки, пелёнки, и кухню, и газеты, и войну во Вьетнаме — вообще всё то, из чего создаётся действительная атмосфера жизни. Это красиво, но нечестно, Георгий Константинович.
— Друзья мои. Итальянский неореализм ознаменовался именно вводом в кино всевозможного тряпья-белья, и если существует развитие искусства, а я полагаю, что оно существует, то новое итальянское кино обязано было освободиться от этого засилья тёщ, пелёнок и макарон.
— Конечно, было обязано, — как будто подтвердил Игнатьев. — Антониони вот освободился, и мне очень захотелось жить в атмосфере его фильмов, а не в кошмарном, понимаете, общежитии на улице Успенского,
Вот так становились значительными Виктор Игнатьев, Эльдар Гурамишвили, этот геолог Герман и ереванец Мнацаканов, который упорно называет себя Мнацаканяном, а вон ещё в своём углу поднял руку и сейчас очень важные вещи будет вещать, заикаясь, — наполовину по-русски, наполовину по-киргизски — Мурза Окуев… а красавица всё равно одна на тысячу женихов, а жизнь только один раз даётся, и надо прожить её победителем, а дед его рыбачил на реке, а отец — железнодорожный рабочий на одном из незаметных полустанков тысячевёрстной линии, а в Москве раздают лавры, в Москве происходят приёмы, и девушек в Москве великое множество… — и, рассеянно взяв сигарету из чужой коробки и достав зажигалку, но не поднося её к сигарете, поднялся с места высокий, широкоплечий, — перед нами, серьёзно оглядывая всех, стоял наш однокурсник Виктор Макаров.
— Всё то, что сказали ребята, Витя Игнатьев, Герман, Мнацаканов Геворг, ну и, конечно, Гурамишвили, — всё это вполне понятно и мило, и должен сказать, что я лично согласен с ними, то есть я не имею ничего против. Антониони отрицает действительность, в которой, по его собственному признанию, хотел бы жить советский гражданин Виктор Игнатьев. Я ведь правильно понял тебя, Витя? Благодарю. Виктор Игнатьев, конечно, не согласился бы жить в буржуазной этой действительности, Виктор Игнатьев сказал это в порядке шутки, но мы всё равно за этой шуткой должны разглядеть следующее: представитель западного искусства Микеланджело Антониони, будучи талантливым режиссёром, дал осечку — отрицаемое он представил в таком свете, что это показалось нам красивым, таким образом, он отрицаемое сделал желаемым. Но я сейчас хочу поговорить с вами о другом. — И Виктор подождал, чтобы Полонский и вся аудитория спросили —
о чём ты хочешь с нами поговорить?Полонский в конце концов спросил:
— О чём вы хотите поговорить?
И Виктор Макаров продолжил:
— Я вот что хотел бы прибавить к сказанному моими товарищами — Виктором, Германом, Мнацаканяном и Эльдаром, — и мне кажется, они согласятся со мной…
— Не убивай нас, не прибавляй к сказанному нами ничего, мы всё равно не согласимся с тобой. — Аудитория боялась его, боялась незнамо чего, аудитория фыркнула на мои слова со сдержанной симпатией.
— Геворг, ты мне, как прозаик, нравишься, но для теоретика у тебя очень сомнительные возможности.
— А для мужа?
Оглушительный хохот аудитории не смутил его.
— Хорошо, — сказал он, — надо отдать должное — ты нашёлся. Но, Мнацаканян, прошу тебя выслушать меня, может быть, ты всё же согласишься со мной, а если не согласишься, я с радостью выслушаю твои товарищеские замечания. Так вот, Георгий Константинович. Какими методами создаёт свои картины Микеланджело Антониони — его собственное дело. Нас, представителей искусства нашей страны, должны волновать иные проблемы, а именно: независимо от всяких течений и направлений есть искусство вдохновляющее и есть искусство упадническое. Мы строим коммунизм, и я лично за вдохновляющее искусство. Это между прочим. А вот вы мне скажите, Георгий Константинович, о чём была эта картина Антониони?
— Человек одинок, Макаров.
— А теперь вы мне скажите, как была построена Братская ГЭС, Георгий Константинович?
— В капиталистическом обществе человек одинок, Макаров.
— Извините. А как же в капиталистическом обществе совершилась Октябрьская революция?
— Люди попытались понять друг друга, Витя.
— Моё отчество Алексеевич. И сумели понять, как по-вашему, Георгий Константинович?
— По-моему, сумели, Виктор Алексеевич, иначе как бы построилась Братская ГЭС.
— Ага, благодарю, Георгий Константинович. Иначе не было бы Братской ГЭС, очень хорошо. А как была создана гигантская фашистская армия, а как появляются на свет дети, как возникают военные блоки?
— Предположим, военные блоки возникают в результате общей заинтересованности и точно так же возникают, появляются на свет дети и образуются армии. Положим, что так, Виктор Алексеевич, ну и что из этого?
— Означает ли это, Георгий Константинович, что люди в состоянии понять друг друга?
— Безусловно означает.
— А где же остался, в таком случае, ваш Антониони со своим «человек одинок», Георгий Константинович?
— Добро… добро… А как же распадаются, Макаров, как распадаются семьи, армии, нации и государства?
— Но для того, чтобы распасться, нужно, чтобы они образовались, товарищ Полонский.
— Совершенно верно.
Виктор Макаров ответил, садясь:
— И мы с самого начала договорились, а до нас ещё Ленин и Горький сказали, что мы за искусство борющееся, не так ли, Георгий Константинович?
— Но мы против искажения действительности.
— А если… — впившись серыми глазами в Полонского, снова медленно поднялся с места Виктор Макаров, — если в интересах нации, государства и родины немного — чуть-чуть — исказить действительность, Георгий Константинович, тогда как?
— Не может быть, Макаров, чтобы чувство родины толкало нас на ложь.
— А если чувство родины, извините, присуще только мне, товарищ Полонский, и только я знаю, нужна ложь или не нужна?
— До сих пор вы говорили правильно, товарищ Макаров, теперь как будто перегнули немножечко, а?