Пока смерть не разлучит...
Шрифт:
Третьего дня Ферзен пробрался в Манеж, где заседают депутаты. Он был поражён. В зале стоял гвалт, как на птичьем базаре; оратора было невозможно расслышать, потому что не меньше сотни других людей говорили одновременно с ним, перебивали, выкрикивали замечания с места; председатель тщетно призывал их к порядку. Это — дебаты? Значит, решения принимают не здесь, а в клубах, на тайных собраниях, и победят те, кто окажется достаточно ловок, чтобы настроить чернь против своих врагов.
В клубе якобинцев идёт поединок между Бриссо и Робеспьером. Бриссо, призывавший в декабре объявить войну немецким князьям, покровительствующим эмигрантам, и стереть Кобленц с лица земли, теперь провозглашает новый крестовый поход за свободу во всём мире (насилие всегда полагается совершать во имя высокой цели). Робеспьер сомневается в том, что "вооруженных миссионеров" примут по-братски как глашатаев счастья для рода человеческого. Бриссо и его друзья из Жиронды рвутся к власти, Робеспьер и стоящие за его спиной Марат и Дантон хотят не допустить
…Лицо Кроуфорда мокро от слёз: он только что из Тюильри. Он видел Антуанетту, он говорил с ней! Она поблагодарила его за всё, что он сделал для короля, но отказалась от предложения уехать одной, с детьми.
— Я отдал ей гемму. — Квентин показал пустую оправу для перстня. — Она сказала, что будет использовать её как печать, чтобы мы были уверены, что письмо точно от неё. Вы знаете, граф, это глупо, но я не могу отделаться от мысли: я видел её в последний раз. Наверное, это старость…
Комок в горле помешал Акселю ответить. Он помнил эту камею, привезенную Кроуфордом из Рима. Впервые орел с оливковой ветвью в клюве станет вестником несчастья…
"Обескураженный презрением двора и лишенный надежды играть какую-либо роль в Париже, он видел единственный выход в смерти, однако новоявленному Катону не хватило мужества, чтобы свершить задуманное: рука дрогнула… Любовь к жизни возобладала; позвали хирурга. Граф доказал, что не умел ни жить, ни умереть". Какая мерзость. Ладно бы ещё немецкие газеты, но парижская! "Новости со всего света". "Универсальный вестник" стали издавать в декабре 1789 года именно для того, чтобы сообщать читателю правдивые известия. Прошло чуть больше двух лет, и эта газета скатилась до слухов и сплетен! Филипп де Сегюр швырнул её на пол.
Когда ты полон желчи, новой горечи уже не чувствуешь. Филипп не испытывал ни гнева, ни возмущения — полная опустошенность. Что дальше? Опять возвращаться?
Весь прошлый год он пытался уехать из Франции под благовидным предлогом. Добился своего назначения послом в Швецию — Густав III не пожелал его принять: этот просвещенный деспот считал воззрения Сегюра слишком либеральными, да и дружба Филиппа с императрицей Екатериной была не по нраву королю, который только что проиграл войну с Россией, хотя был совершенно уверен в победе. Долгий путь до Чивита-Веккия в весеннюю распутицу оказался проделан совершенно напрасно: папа Пий VI отказался принять посланца Революции, спутав присягу, которую Сегюр как чиновник принес Нации, закону и королю, с гражданской присягой для духовенства. По возвращении в Париж Филиппу устроили триумфальный прием как жертве обскурантизма, но испытанное им воодушевление быстро уступило место страху. Впервые увидев короля после злосчастного побега, Сегюр понял, что заблуждался, споря с Гаверниром Моррисом: Людовик XVI не способен возглавить революцию. Но кто тогда? Месье и Артуа за границей, Филипп Орлеанский заделался якобинцем, дофин ещё дитя… Маркиз де Кондорсе произнёс в Национальном собрании речь "О Республике: нужен ли король для поддержания свободы?" — ее тотчас напечатали для распространения. Сегюр не удержался от ответа: "Пока наследственный трон не станет могилой личных амбиций, каждый пылкий гений будет преследовать мечту сделаться первым человеком в республике". Кондорсе рассуждает как математик, но люди не числа. Чтобы придать себе вес, нужна сила — увы, это закон физики… Установление республики неизбежно повлечет за собой войну; надо уезжать.
Жозеф не разделяет его тревог: он кропает водевильчики для второсортных театров и живет в собственном мире. Старик Безенваль скончался. После его освобождения из тюрьмы, которое, увы, стоило жизни несчастному маркизу де Фавра, какой-то врач-шарлатан прописал ему режим из трюфелей, паштетов и копченостей, который и свел его в могилу. Но Филипп чувствует сердцем, что скоро такой кончине можно будет только позавидовать…
Все едут либо в Россию, либо в Англию. Полина де Монтагю, младшая сестра Адриенны де Лафайет, тоже перебралась с мужем в Альбион и зовет родных к себе. Гавернир Моррис купил для Сегюра поместье Эден-Парт под Уилмингтоном, теперь дело за малым — добраться туда. Филипп отправил жену с детьми через Ла-Манш и стал хлопотать о должности посла в Лондоне, но её хотел для себя Талейран. Зато Сегюра назначили министром иностранных дел. Разве он не мечтал об этом? Да, мечтал, но обстоятельства изменились. Ему больше не рады при дворе; даже королева, прежде благоволившая ему, теперь смотрит на него с подозрением, ведь он друг Лафайета. Филипп был поражен, поняв, что в Тюильри Жильбера считают предателем своего сословия, неблагодарным честолюбцем! А в это же время в Манеже его называют королевским прихвостнем и отступником от идей революции! В октябре он подал в отставку, заявив, что его миссия выполнена, раз Конституция принята, и уехал с семьей в Шаваньяк. Однако король всё-таки не может без него обойтись, раз поручил ему армию. При этом грязь, которой поливают Жильбера, забрызгала и его окружение. Например, на Дюпортайля, ставшего военным
министром по протекции Лафайета, нападают со всех сторон. Роялисты недовольны тем, что он не мешает клубам и патриотическим обществам вести свою деятельность в казармах, революционеры называют его чуть ли не изменником за то, что он оголил границы, реорганизуя полки, хотя в своем нынешнем виде армия совершенно небоеспособна… Нет уж, какой из Сегюра министр! Он согласился стать послом в Берлине. Детей пришлось вернуть из Англии обратно: если бы он не сделал этого до 1 января 1792 года, они оказались бы в списках эмигрантов. Послом в Лондон назначили Шуазеля-Гуфье. Он должен был прибыть в Париж из Константинополя, чтобы получить новые инструкции, однако вместо этого забаррикадировался в здании французского посольства и не желал ни выезжать, ни впускать туда своего преемника. Талейран всё-таки поедет к англичанам — под предлогом закупки у них лошадей, а на самом деле — прощупать ситуацию: станут ли они соблюдать нейтралитет, если на континенте вспыхнет война.Отпраздновав Рождество с семьей (хотя настроение было совсем не веселое), Филипп покинул Париж и девятого января уже въезжал в Берлин. Но оказалось, что его опередили гнусные, клеветнические сплетни: он якобы везет с собой крупную сумму денег для подкупа любовницы и фаворитов Фридриха-Вильгельма; его верительные грамоты — вексель на пятьдесят тысяч ливров; он якобинец; он отпускал шуточки в адрес прусского короля, когда был послом при русском дворе. Король запретил членам своей семьи принимать Сегюра, а сам во время аудиенции повернулся к нему спиной! Неслыханное оскорбление!
Филипп всё же не был новичком в дипломатии, и тень барона де Бретейля, мелькнувшая в коридоре, многое ему объяснила. Неужели Людовик XVI возобновил практику своего деда — Секретный кабинет? Политику с двойным дном, когда министры делают одно, а тайные агенты — другое? Это не довело до добра тогда и плохо кончится теперь. Сегюр ехал в Берлин, чтобы предотвратить союз между Пруссией и Австрией, но барон де Бретейль оказался проворней: седьмого февраля союзный договор был подписан.
Филипп не смог бы этому помешать, даже если бы министр Шуленбург не был настроен к нему враждебно: он слёг в постель, страдая от болей в груди и харкая кровью; посольский хирург изнурял его кровопусканиями. Клеветники не унимались: сначала его болезнь представили следствием дуэли, а затем — попыткой самоубийства.
Увы, придется вновь возвращаться в Париж — с ещё большей неохотой… Сегюр позвонил слугу, велел подать ему бумаги и чернил и принялся составлять заметку для "Универсального вестника": "Господин де Сегюр, наш посол в Берлине, попросил отозвать его. Он возвращается во Францию. Он испытал на себе, на что способны личные враги, когда отечество и само имя француза ненавистны им ещё больше".
Заслышав шаги в прихожей, Ферзен быстро откинул скатерть, накрыв ею письма и книги с шифровальными таблицами. Кроуфорд ворвался к нему без условного стука, зажав в руке брюссельскую газету. В последний раз такое было месяц назад, когда Густава III застрелили в Стокгольме на бале-маскараде. Неужели кто-то… неужели кого-то…?
Буквы прыгали перед глазами, но вот они начали складываться в слова: "Верная принципам, освященным Конституцией, французская Нация не затевает войн с целью завоеваний и никогда не применит силы против свободы ни одного народа, она берется за оружие лишь для защиты собственной свободы и независимости". Франция объявила войну королю Богемии и Венгрии — то есть императору Священной Римской империи, ведь после недавней смерти Леопольда II его сын ещё не успел короноваться. Свершилось. Францу II двадцать четыре года, он молод и горяч, его жена Мария-Тереза — дочь любимой сестры Антуанетты… Возможно, всё не так уж глупо. Не зря Людовик XVI вёл тайную переписку со своими "кузенами" в Испании, Пруссии, Англии, Швеции и России, не говоря уж об Австрии. Бриссотисты торжествуют, а король посмеивается про себя. Господи, лишь бы получилось!
Аксель быстро просмотрел газету — нет ли ещё чего-нибудь важного. Но о Франции писали всё больше какую-то чепуху, например такое:
"Двадцать пятого апреля 1792 года, в три с половиной часа пополудни, в Париже была впервые приведена в действие машина для отрубания головы преступникам, приговоренным к смертной казни. Действие новой машины испытал на себе Никола-Жак Пеллетье, неоднократно судимый, признанный виновным 24 января, в ходе заседания третьего временного уголовного суда, в совершении нападения 14 октября 1791 года, около полуночи, на улице Бурбон-Вильнёв, на частное лицо, которому Пеллетье и его сообщник нанесли несколько ударов палкой и отняли бумажник с ассигнатами на общую сумму 800 ливров. Суд постановил отвести его на Гревскую площадь в красной рубашке и отрубить ему голову согласно положениям Уголовного кодекса.
Машину предпочли иным орудиям казни по множеству причин: она не запятнает руки человека убийством себе подобного, а быстрота, с какой она разит виновного, совершенно в духе закона, который может быть суров, но никогда не должен быть жесток.
Новизна казни существенно увеличила толпу, которую варварская жалость влечет к подобным печальным зрелищам. Впрочем, народ остался недоволен: всё прошло так быстро, что смотреть было не на что. Разочарованная толпа разошлась, напевая себе в утешение тотчас сочиненный куплет: Верните мне милую виселицу, верните, верните петлю!"