Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Показания поэтов. Повести, рассказы, эссе, заметки
Шрифт:

Но самым проблемным уровнем письма у Кондратьева является синтаксис. Все соотносится со всем, все связано, но эта связь, как было уже сказано, горизонтальная, ослабленная и необязательная. Предложения начинаются и обрываются без какой-либо мотивации, как бы на середине, по вольной прихоти автора. В «Чае и карт-посталях» ощущается явная нехватка глаголов, а когда они все-таки появляются, то обозначают чаще всего умственные и эмоциональные состояния либо свидетельствуют о положении вещей («состояло», «мечтается», «промолчали», «помнили», «стать», «совершается», «преходит», «назвали», «знает»).

Наконец, «Чай и карт-постали» переполнен, как и многие тексты Кондратьева, аллюзиями, иногда очевидными, иногда темными для непосвященного читателя. Так уж получилось, что пишущий эти строки – один из немногих, кто мог бы пояснить почти каждую строчку в «Чае и карт-посталях», да и в других текстах Кондратьева 1990–1991 годов: многое тогда обсуждалось совместно, контекст нашей литературной работы был общий.

«Любитель любви» из самого начала «Чая и карт-посталей» отсылает к Константину Бальмонту – к его «Люби любовь. Люби огонь и грезы. / Кто не любил, не выполнил закон, / Которым в мире движутся созвездья» из его «Сонетов солнца, меда и луны» (1917) и – уже через Бальмонта – к Бл. Августину 24 , а «утро пчел, золотое по Петербургу» оттуда же является не только повторной отсылкой к книге Бальмонта, но также и контаминацией

«медуниц и ос» и «золотой заботы, как времени бремя избыть» из стихотворения Осипа Мандельштама «Сестры тяжесть и нежность, одинаковы ваши приметы…» (1920) 25 , основными темами которого действительно являются время и смерть, а обе аллюзии – на Бальмонта и Мандельштама – контаминированной отсылкой к заключительной строфе известного стихотворения Владимира Соловьева «Бедный друг, истомил тебя путь…» (1887), в котором голос мистической возлюбленной говорит поэту:

24

Cм.: Бальмонт К. Собрание сочинений: В 7 т. Т. 5. М.: Книговек, 2010. С. 75. Это отсылает в свою очередь, как указал мне А. А. Долинин, в романтическом контексте к П. Б. Шелли и, само собой разумеется, к средневековому платонизму Данте с его «amor, ch’a nullo amato amar perdona» (Commedia, Inferno, Canto V, 103; «Любовь, любить велящая любимым» в достаточно точном переводе М. Л. Лозинского – см. Алигьери Данте. Божественная комедия. Ад / Пер. М. Лозинского. Л.: ГИХЛ, 1939. С. 45) и «l’amor che move il sole e l’altre stelle» (Commedia, Paradiso, Canto XXXIII, 145; т. е. «Любовь, что движет солнце и светила»; см. Алигьери Данте. Божественная комедия. Рай / Пер. М. Лозинского. М.: ОГИЗ, 1945. С. 193), но более всего – через Данте – к позднеантичному пониманию и критике такого понимания любви у Бл. Августина: «Veni Karthaginem, et circumstrepebat me undique sartago flagitiosorum amorum. nondum amabam, et amare amabam, et secretiore indigentia oderam me minus indigentem. quaerebam quid amarem, amans amare, et oderam securitatem et viam sine muscipulis…» (Confessiones, Liber III, I.1); что в русском переводе М. Е. Сергеенко (создававшемся, кстати, в блокадном Ленинграде) звучит так: «Я прибыл в Карфаген; кругом меня котлом кипела позорная любовь. Я еще не любил и любил любить и в тайной нужде своей ненавидел себя за то, что еще не так нуждаюсь. Я искал, что бы мне полюбить, любя любовь: я ненавидел спокойствие и дорогу без ловушек» (см. Аврелий Августин. Исповедь Блаженного Августина, епископа Гиппонского / Изд. подготовил А. А. Столяров; пер. и примеч. М. Е. Сергеенко. М.: Renaissance, 1991. С. 86) – и дальше, к первоисточнику всех подобных рассуждений в греко-римской традиции: к «лестнице любви» в «Пире» и в «Федре» Платона. В. Ф. Марков указывал на то, что недатированные «Сонеты солнца, меда и луны» были написаны Бальмонтом в 1915–1917 годах, и считал их итоговыми для всего предыдущего творческого пути поэта (Markov V. Kommentarzuden Dichtungenvon K. D. Bal’mont: 1910–1917. Teil II. K"oln; Weimar; Wien: B"ohlau Verlag, 1992. C. 224); в цитируемом же мною сонете «Люби» В. Ф. Марков видел в первую очередь и почти исключительно «перекличку с Данте» (там же, с. 254).

25

Мандельштам О. Сочинения: В 2 т. Т. 1. М.: Художественная литература, 1990. С. 126.

Смерть и Время царят на земле, —Ты владыками их не зови;Всё, кружась, исчезает во мгле,Неподвижно лишь солнце любви 26 .

В то время я много занимался Владимиром Соловьевым и его окружением, вскоре написал диссертацию о его племяннике, поэте-символисте Сергее Соловьеве, и даже подружился с дочерью поэта, внучатой племянницей философа Наталией Сергеевной. Кондратьев знал о моих интересах и как-то сказал поразившую меня фразу: «Все-таки Владимир Соловьев был настоящим мужчиной – любил Софию» (Премудрость Божию, с которой, как утверждал Владимир Соловьев, у него был медиумический контакт 27 ). Эта любовь к Софии-Премудрости странным образом возникнет в сюжетной прозе Кондратьева – о чем см. ниже, в разговоре о книге «Прогулки».

26

Соловьев В. Стихотворения и шуточные пьесы / Вступ. статья, сост. и примеч. З. Г. Минц. Л.: Советский писатель, 1974 (Библиотека поэта; Большая серия). С. 79.

27

См. об этом в: Соловьев С. М. Владимир Соловьев. Жизнь и творческая эволюция / Послесл. П. П. Гайденко; подгот. текста И. Г. Вишневецкого. М.: Республика, 1997. С. 97–100 и далее.

В аллюзийном же треугольнике в начале «Чая и карт-посталей» Бальмонт (и через Бальмонта Бл. Августин) – Мандельштам – Соловьев главное, конечно, «солнце любви», восходящее «золотым утром», побеждающее время и смерть. Объяснение тому, почему я берусь это утверждать, будет дано чуть ниже, через несколько абзацев.

Другая отсылка в самом начале текста, о котором я вынужден говорить подробнее прочих, ибо в нем – ключ к поэтике Кондратьева, – это «девушка, платье её состояло из глаз, широко раскрытых»: аллюзия на известный всякому, кто хоть чуть-чуть интересовался немым кино, танец в клубе Йошивара в «Метрополисе» (1927) Фрица Ланга. Танцующая буквально прошита насквозь, одета «широко раскрытыми» глазами вожделеющих мужчин 28 . Бальмонт 29 , Мандельштам, Ланг и даже Владимир Соловьев, умерший в 1900-м, но о мистических приключениях которого его племянник Сергей поведал в книге, написанной в 1922–1923 годах, – это все отсылки к атмосфере 1920-х годов, как и еще три, может быть, самые важные аллюзии в тексте.

28

Ясное эхо этого образа слышится в двух строках посвященного памяти Кондратьева цикла стихов Александра Скидана: «прогорклый погреб подворотни / и девочки с полуглазами лиц» (Скидан А. Membra disjecta. СПб.: Издательство Ивана Лимбаха; Книжные мастерские, 2015. С. 115).

29

Чьи «Сонеты солнца, меда и луны» получили известность лишь при переиздании в 1921 году в Берлине. Первое издание, 1917 года, прошло в революционной России практически незамеченным.

В 1990-м Глеб Морев, в ту пору научный сотрудник только что созданного Музея Анны Ахматовой в Фонтанном доме, работал с бумагами О. А. Гильдебрандт-Арбениной и делился находками с нами, его друзьями. Среди бумаг оказался ныне известный альбом с автографами писателей, в который было

вписано датированное 11 января 1930 года стихотворение Михаила Кузмина, посвященное владелице альбома и начинавшееся со строк:

Сколько лет тебе, скажи, Психея?Псюхэ милая, зачем считать? 30

30

Кузмин М. Стихотворения / Вступ. ст., сост., подгот. текста и примеч. Н. А. Богомолова. СПб.: Академический проект, 1996 (Новая библиотека поэта). С. 677.

У франкофила Кондратьева кузминская «психея-псюхэ» становится, как я уже отмечал, «псише», но этим отсылки к Кузмину и Гильдебрандт-Арбениной не ограничиваются. Зеркальный восходу дневного мужского солнца «восход (Гекаты)», как он поименован во второй части «Чая и карт-посталей», т. е. лунного и предающегося магии женского божества, не вполне очевидным для невнимательного читателя образом связан с утверждением в третьей части «Чая и карт-посталей», что «кровь имеет куриный запах». Между тем и то и другое – аллюзии на строфу из второй части «Луна» поздней поэмы Михаила Кузмина «Для Августа»:

Тебя зовут Геката,Тебя зовут Пастух,Коты тебе оплатаДа вороной петух 31 .

Иными словами, «восход» лунной Гекаты требует принесения ей в жертву «вороного петуха», и потому «жертвенная кровь имеет куриный запах», что перекидывает мостик к третьей и самой важной аллюзии «Чая и карт-посталей», содержащейся в заключительной строке:

Она пишет тебе, мёртвому, спустя десятилетия.

31

Там же. С. 563.

Речь тут идет о другой находке Морева – написанном в феврале 1946 года, в абсурдной и отчаянной надежде, что адресат его жив, письме возлюбленному Гильдебрандт-Арбениной и многолетнему спутнику Кузмина Юрию Юркуну. Логика Гильдебрандт-Арбениной была проста: если Юркун еще жив в одном из лагерей ГУЛАГа, то такое письмо, даже неотправленное, сделает их ближе. Ясно помню, какое сильное впечатление это письмо производило на читавших его 32 . На самом деле адресат письма был расстрелян 21 сентября 1938 года вместе с другими литераторами: Бенедиктом Лившицем, Валентином Стеничем и Вильгельмом Зоргенфреем, обвиненными в участии в антисоветском заговоре, якобы возглавлявшемся Николаем Тихоновым, – но Гильдебрандт-Арбениной об этом еще не было известно. Политические ужасы XX века вторгаются в то, что может показаться герметичным изложением не слишком понятной любовной истории. Вообще Кондратьев никогда не стоял «выше политики», более того – был глубоко убежден, что лагерный опыт и многократность пережитого насилия решающим образом повлияли на советскую ментальность.

32

Впервые опубликовано в: Михаил Кузмин и русская культура XX века. Тезисы и материалы конференции 15–17 мая 1990 г. / Сост. и ред. Г. А. Морев. Л.: Музей Анны Ахматовой в Фонтанном доме; Совет по истории мировой культуры АН СССР, 1990. С. 244–255. Переизд.: Кузмин М. Дневник 1934 года / Ред., вступ. ст. и примеч. Г. А. Морева. СПб.: Издательство Ивана Лимбаха, 1998. С. 168–173 (то же 2-е и 3-е изд.) и в составе книги: Гильдебрандт-Арбенина О. Н. «Девочка, катящая серсо…»: мемуарные записи, дневники. М.: Молодая гвардия, 2007.

Где же в «Чае и карт-посталях» лирический герой? В общем, нигде. В части первой употреблено некое неуверенное, заключаемое в скобки «(мы)», в части второй возникает даже «я», а в частях второй и третьей присутствуют некие «он» и «она», при этом трудно сказать, один ли это «он» или их несколько. Кондратьев словно опасается слишком частого использования личных местоимений. В противоположность ожидаемой от поэзии субъективности текст «Чая и карт-посталей», как и тексты других его стихов того времени, скорее «объективен» или, во всяком случае, избегает субъективности в тоне изложения.

Как уже было указано выше, автоматическое письмо очень сильно присутствует в «Чае и карт-посталях». И тут начинаются мои расхождения с Кондратьевым. Он верил, что снятие «репрессивных» верхних этажей сознания принесет что-то новое, а я был убежден, что мы обнаружим все то, что нам уже было известно: разве что в необычном облике.

Он также верил, что «старая поэтическая форма» умерла, что русские поэты должны изобрести нечто совершенно новое (в чем в любом случае заключается смысл -а). Словом, предстояло отказаться от существующего языка и системы жанров («окаменевших» или «мертвых» для Кондратьева). Здесь сказывалась безоглядность Василия Кондратьева, готовность не только балансировать на грани, но и ступить за нее – отношение к окружающему миру, приведшее, как ни страшно это признавать, к его жуткому, трагическому концу. Я же, как проучившийся год на классическом отделении Московского университета 33 , твердо знал: в общезападной новизне было мало нового, и многие новаторские по отношению к культуре XVIII – первой трети XX века формы существовали в куда более развитом виде в классической древности, например у Пиндара. В художественной левой 1990–1991 годов Кондратьев занимал наиболее радикальный фланг, пишущий эти строки – наиболее умеренный, ибо я сомневался в нужности и практической выполнимости изобретения ничего не имевшего с прошлым языка и не верил в окончательную «омертвелость» всех прежних форм и способов говорить о мире. При этом речь шла не о разграничении традиции и новаторства – традиции не только умеренные вроде меня, но и радикал Кондратьев как раз не отвергали, только она для всех нас значила тогда иное, чем для литературных реакционеров, – а о двух крыльях внутри экспериментального направления. Лучше всего особенность эстетической позиции Кондратьева может быть продемонстрирована следующим образом: для него идеалом был и остался Андре Бретон, в то время как для меня тогдашнего им был Андрей Белый. Оба Андрея воплощали вызов эстетической мертвенности, но первый – безоглядный, а второй – с оглядкой на уже имеющееся.

33

Где сидел за одним столом с Григорием Дашевским: но это уже совершенно иная история, не связанная с Ленинградом-Петербургом: скажу лишь, что, насколько мне известно, ни до ни после на этом отделении не учились и не общались тесно друг с другом два столь непохожих русских стихотворца.

Как воспринимались ранние тексты Кондратьева даже самыми продвинутыми современниками? Я присутствовал при авторском чтении «Чая и карт-посталей» в Музее Анны Ахматовой в Фонтанном доме – действие на публику было лишающим слов. Что это? Как это понимать? Как это вообще соотносится с акмеистической и постакмеистической традицией звучного стиха и осязаемой вещности, воплощаемой в Ахматовой и в ее окружении в 1960-е, в так называемых «ахматовских сиротах» (в Бродском, в Рейне, отчасти в Наймане и в Бобышеве)? Да никак. Это вообще в пику данной традиции.

Поделиться с друзьями: