Полибий и его герои
Шрифт:
Своим великим чутьем историка Полибий сознавал это. Он посвятил много глав рассказу о юности Сципиона, он долго описывает его детскую застенчивость, увлечение собаками и охотой, поразительную щедрость. Между тем он неоднократно подчеркивает, что пишет историю всемирную и не может поэтому останавливаться на мелких подробностях. Даже римскую конституцию пришлось ему дать без деталей. Спрашивается, какое отношение к всемирной истории имеет рассказ о том, как Сципион раздавал наследства и ухаживал за собаками? Что это — естественная дань увлечению и пристрастью к столь близкому, столь любимому человеку? Нет. В этом есть глубокий смысл. Главный герой книги Полибия — римляне. А потому образ Сципиона как бы венчает всю книгу. Всматриваясь в его черты, читатель видит лицо Рима.
Я не знаю, были ли минуты в жизни Полибия в пору его первого знакомства с Публием Сципионом, когда, слыша этот тихий, мягкий голос и глядя на застенчивое покрасневшее от смущения лицо, он воображал, что перед ним кроткий, слабый человек, трагедия которого в том,
Есть у Полибия любопытнейшее место. Рассуждая о причинах величия Рима, он создает некий собирательный образ римского юноши. Ему хотелось бы, чтобы его греческие читатели представили себе этого юношу как живого. Хотелось бы хотя немного приоткрыть дверь в святая святых его заветных помыслов, чтобы они заглянули туда на миг и увидали, какие царят там яркие, блестящие мечты и грезы. Историк постоянно наблюдает за этим «честолюбивым и благородным» юношей. И, когда во время похорон величавые и безмолвные «предки» в золоте и пурпуре медленно проходят по Форуму и рассаживаются вокруг Ростр, а наследник со сдержанным волнением, обращаясь к живым и мертвым, перечисляет заслуги покойного перед республикой, а толпа внимает ему в благоговейном молчании, и тогда он не отводит глаз от этого юноши. Он видит, каким восторгом загорается его лицо и, словно в раскрытой книге, читает его сокровенные мысли и мечты. Юноша этот представляет сейчас, как он отдаст жизнь за Рим. И тело его точно так же принесут на Форум, и предки точно так же в торжественном молчании будут слушать рассказ о его подвигах, и тень его присоединится к их великим теням (VI, 53–55). И Полибий дает понять, что, если бы его соотечественники хорошо знали такого юношу, для них не было бы загадкой, почему римляне покорили мир.
Полагаю, что, создавая этот образ, Полибий прежде всего думал о том юноше, которого знал лучше всего и бок о бок с которым жил столько лет. И чтобы окончательно раскрыть душу этого юноши перед читателями, он рассказывает одну небольшую историю. Когда римляне изгнали последнего царя, тот обратился за помощью к этрускам. Рим осадило огромное вражеское войско. На том берегу Тибра стоял римлянин Гораций Коклес и защищал мост, ведущий в город. Вдруг он увидал большой вражеский отряд, спешащий на помощь своим. Тогда Гораций велел товарищам ломать мост. И пока за его спиной рушили мост, он отчаянно сражался и сдерживал натиск врагов. Когда же мост пал, Гораций, весь израненный, бросился в реку. Рассказ свой Полибий завершает словами: «Такое страстное стремление к благородным подвигам воспитывают у римских юношей их обычаи» (VI, 55).
Спрашивается, почему рассказ об этом полулегендарном герое седой старины так прочно ассоциируется у Полибия с современными ему юношами? Думаю, потому, что рассказ этот он слышал именно от одного юноши, от своего приемного сына, причем слышал не раз и не два. И, слушая этот вдохновенный рассказ и видя, каким восторгом сияют его глаза, грек понимал, как хотелось бы ему оказаться на месте Горация Коклеса. Но вот что интересно. Этот Гораций Коклес известен из римских анналов. Все единодушно утверждают, что он благополучно выплыл на берег и был награжден богатыми дарами и большим земельным участком (Liv. II, 10; Dionys. V, 23–25; Plut. Poplic. 16). Но юный Сципион с негодованием отвергал этот пошлый конец. По его рассказу, израненный Гораций погиб в волнах. «Он добровольно принес в жертву свою жизнь, ибо спасение родины и славу, которая в грядущем окружит его имя, он ставил выше теперешнего своего существования и тех лет, которые мог бы еще провести на земле» (VI, 55). Еще любопытная черта. Легенды, конечно, рисовали этого Горация могучим богатырем, который один удерживал в узком месте неприятельский отряд. Но образ этот как-то мало импонировал хрупкому сыну Эмилия Павла. Он уверял Полибия, что его любимый герой поразил врагов не физической силой, а безграничным мужеством (VI, 55, 2).
Сципион рассказывал, конечно, не только о Горации. Полибий узнал о всех римских героях. «Многие римляне добровольно выходили на единоборство, чтобы решить победу. Немало было и таких, которые шли на верную смерть: одни на войне, чтобы спасти остальных воинов, другие в дни мира ради республики, — продолжает Полибий. — …Римляне знают множество подобных случаев» (VI, 5, 4–6), т. е. он слышал от Сципиона много таких историй.
Но несмотря на
эту страстную жажду подвигов и славы, юный Публий по-прежнему чуждался общественной жизни. Ему мешала какая-то странная робость, вернее, какая-то детская застенчивость, которую заметил в нем Полибий. Только в 151 г. смог он победить себя и вошел, даже не вошел, а буквально ворвался в реальную жизнь. И сейчас же началось его триумфальное шествие, его головокружительный взлет к вершине славы. Очутившись в самом страшном месте на свете, в дикой и суровой Иберии, среди сломленных телом и духом воинов, он разом сумел вдохнуть в них бодрость своей совершенно безумной отвагой. Он кидался во все опасности. Первым влез на стену неприятельского города, очутился почти один среди врагов и уцелел только чудом (Liv. ер. XLVIII; Val. Max. III, 2, 6). Во время битвы, увидав, что один его друг упал под ударами врагов, он бросился вперед, пробился к нему, закрыл своим щитом и вонзил меч в грудь врага (Cic. Tusc. IV, 50). Но особенно запомнился воинам один случай.Когда войска римлян и иберов стояли друг против друга, из рядов варваров выехал огромного роста человек, настоящий великан, в блестящем щегольском вооружении и спросил, не желает ли кто из римлян вступить с ним в единоборство. Говорил он хвастливо и нагло, явно гордясь своей непомерной силой. Римляне никогда не испытывали особого расположения к такого рода картинным поединкам в духе гомеровских героев или средневековых рыцарей. И сейчас никто не ответил на вызов. Варвар громко расхохотался и назвал их трусами. В ту же минуту ряды римлян дрогнули и на середину между армиями выехал Публий Сципион. Оба войска не верили глазам своим: он показался всем хрупким мальчиком. Ему ли сражаться с богатырем-ибером?!
Бой был жесток, противники долго кружили друг против друга, то один, то другой казался на краю гибели. Вдруг Полибий, бывший в числе зрителей, с ужасом увидел, что варвар нанес сильную рану коню Сципиона. Конь зашатался. Но Публий мгновенно соскочил, не потеряв равновесия. Бой возобновился с новой силой. Вдруг великан рухнул на землю, и Сципион под восторженные крики товарищей вернулся к своим (Polyb. XXXV, 5; Арр. Iber. 224–226; Veil. I, 12; Val. Max. III, 2, 6; Liv. ep. XLVIII).
Но Публий был не просто каким-нибудь отчаянным задорным смельчаком. Ни при каких обстоятельствах он не терял головы и умел найти выход из любой беды. Когда надвигалась грозная опасность, все взоры теперь мгновенно обращались на Сципиона. Солдаты в конце концов стали глядеть на него с каким-то слепым обожанием. Им казалось, что для него нет ничего невозможного или непосильного. И ни разу не обманул он их надежд. А среди врагов он пользовался глубоким уважением. Его великодушие и верность слову завоевали любовь иберов. Приближалась зима и ненастье. Ни хлеба, ни теплых вещей не было. Необходимо было заключить мир. Но консул, стоявший во главе римского войска, показал себя человеком алчным и вероломным. Он раз уже обманул иберов. Они этого не забыли и больше ему не верили. Положение казалось безвыходно. И тогда Сципион объявил, что едет к врагам. Отправился он один. Воины с волнением ждали его, с тоской поглядывая на дорогу. Вдруг они увидали небольшую кавалькаду. Несколько человек гнало стадо скота, дальше двигались повозки с теплыми вещами. За ними ехал Сципион. Он объявил, что теплые вещи и еду прислали по его просьбе иберы и что он заключил мир под свое честное слово. Консул раскрыл было рот. Условия ему не понравились. Он ожидал от врагов не теплых вещей, а золота. Но встретив суровый взгляд своего офицера, он осекся. Мир Сципиона был принят (Арр. Iber. 54–55).
Прошло всего три года, и, словно океанский прилив, волна любви народной подняла Сципиона на самую вершину общественной лестницы, минуя все промежуточные ступени. Притом он сразу занял какое-то особое положение, которое ни до, ни после него не занимал ни один римлянин. «Авторитет его был так же велик, как и авторитет самой державы римского народа», — говорит Цицерон (Pro Mur. 58). «Его мнение считалось законом для римлян и иностранных племен», — пишет он в другом месте (Cluent. 134). Короче, он был первым гражданином республики (De re publ. I, 34; ср.: Plin. N. H. VII, 100). И тут дело было не в его великих победах, не в его заслугах перед государством. Увы! Сколько было в Риме великих полководцев, которых после их побед носили на руках, а потом неблагодарная и непостоянная толпа о них забывала, и они гибли жертвой зависти и злобной клеветы! Даже сам Великий Сципион, спаситель Рима, умер в добровольном изгнании. А Публий покорил сердце римлян. То не был загадочный полубог, осыпанный звездным светом, как Сципион Старший. То был их герой, римлянин до мозга костей.
До нас дошло одно очень красноречивое свидетельство этой великой любви. Древние политики не менее современных старались обливать грязью своих противников. Вот почему нет среди великих героев древности ни одного, о котором мы не слышали бы низкой сплетни, грязного слуха, подленькой клеветы. Но есть одно исключение. Ни единая капля этого мутного зловонного потока не забрызгала даже края одежд Сципиона. Он единственный из людей Античности, а может быть, и всей человеческой истории стоит перед нами в незапятнанной чистоте. Словно сверкающий доспех, защищал его блестящий ореол всеобщего обожания. Римляне, кажется, сгорели бы со стыда от одной мысли, что к действиям Сципиона примешивается хоть какое-нибудь своекорыстное побуждение. Они были убеждены, что он — олицетворенная честь, благородство и справедливость.