Половецкие пляски
Шрифт:
«Может быть», — ответил Д.
К теме маленького человека
По тусклому деньку по n-скому проспекту ползла бело-голубая гусеница троллейбуса. Сквозь магнитные бури и новенький ноябрьский снег. И все бы ничего, все бы неплохо, даже и несмотря на многолюдность маршрута, не обещающую приличествующего комфорта человеку — твари, звучащей гордо, но тут откуда ни возьмись втиснулись в гармошечные двери трое, чтоб им не пировалось на этом свете. Сборщики дани с хрустящими удостоверениями, с толстыми пальцами и длинными руками. Один с мокрыми от снега усами, спичкой в зубах и мощной, что роспись Сикстинской капеллы, печаткой на правом мизинце, взялся за дело громко. Народ на ближайшей остановке схлынул, оставшиеся зашарились по карманам. «У вас билет за прошлый квартал», — внушительно пробубнил «мокроус»; гражданка с неброской элегантностью в облике возроптала. Мужики, завидя прочих двух молчаливых «вышибал» с мохеровыми шеями и дерматиновыми животами, предпочитали
Одним словом, строптивая гражданка всколыхнула тайную волну протеста, и хоть голоса никто не подавал, усатый, похоже, сглотнул ядовитой энергии, выделившейся с потом народным, так что уже старец, по виду ветеран войны 1812 года, но без подтверждающих корочек, привел басовитого сатрапа в злобное замешательство. В хвосте троллейбуса заверещала девушка, подвергшаяся контролю одного из «пузатых».
— Ты, ублюдок сраный, ты — меня! — беременную! — толкаешь?! Да ты, мразь, не знаешь, на кого руку поднял… Совсем уже обнаглели, на беременных замахиваются…
Девушка возмущалась напевно, с расстановкой — заслушаешься! Неловко схвативший ее за локоть контролер непривычно для себя растерялся, почесал маленький и покатый, как у обезьяны, лоб, но крикунью на всякий случай не отпустил; видно, в крепенькой его головке заклинило хватательный рефлекс. Второй пузан шерстил сгрудившихся тут же на задней площадке и готовых к бегству.
— Плати штраф или сейчас пройдешь со мной в отделение. Там живо вспомнишь, где у тебя деньги.
— Да нет у меня ни копейки, ты, козел, смотри, — краснолицый паренек в пыжиковой шапке совал в лицо мучителю грустный помятый бумажник.
— Я тебе такого «козла» покажу — ты у меня по гроб жизни кровью ссать будешь! Ты у меня еще и на нарах покувыркаешься за оскорбление… — озверел Пузатый.
— Пусти, тебе говорят, говнюк паршивый, — не унималась взятая в плен барышня.
По троллейбусу пробежал недовольный гул. Усатый, чуя «наших бьют», поспешил ужесточить меры. Астматически дыша каждому пассажиру в лицо и инквизиторски нависая над ним, он не успокаивался, пока не получал желаемой дани или достойной бумажульки, дающей право благонадежному субъекту провозить свое бренное тело в муниципальном транспорте. Проездной документ подвергался самой тщательной экспертизе, на которую только способен человеческий глаз; посреди лба Усатого пролегла глубинная морщина, напоминавшая ось, на которую, как при игре в серсо, нанизывались немногочисленные мыслишки. Точнее, мыслишек было две. Они же — два вердикта: один — «повезло тебе, гадюка», второй — «ах ты, сволочь, ты что мне тут подсовываешь, а ну давай раскошеливайся!» Раскошелиться пришлось и мамаше с малолетним дитятей, и бледному подростку, и тому самому безвестному ветерану Ледового побоища. Наступила война миров, и традиционные льготы были безжалостно упразднены.
Плач Ярославны на задней площадке не прекращался, хотя беременную уже оставили в покое во имя священной участи материнства и ради демографического роста в стране. На очередной остановке она, видно, утомившись от ратных дел, чувственно прошептав напоследок: «П…..сы», гордо сошла на землю, подолом приталенной шубки небрежно подобрав мокроту со всех ступенек. За ней сошли и контролеры, победно таща за рукава свой улов. Им оказались краснолицый бунтарь и богобоязненный юноша в лоснившейся от грязи «вареной» куртке, с редкими волнистыми волосешками до плеч. Во время всей катавасии он не проронил ни слова, с испуганной кроличьей покорностью взирал на происходящее и не выказал даже маломальского протеста, когда его бесцеремонно поволокли из троллейбуса на свет божий. Усатый шумно сплюнул и хищно оглядел добычу.
— Будем платить штраф или сразу в милицию?.. Там — обыск… если найдут деньги, придется заплатить в размере минимальной зарплаты… — Говоря это, он самодовольно постукивал маленьким кейсом по ляжке.
Заслышав его речи, «голосовавшая» неподалеку беременная девушка ядовито прошипела в ответ:
— Тебе это, гад, зачтется, помяни мое слово…
Усатый поднял голову и наконец отвел душу, обложив строптивую лаконичным матом. Воспользовавшись моментом, краснолицый парнишка попытался дать деру, но недремлющие пузаны быстро его настигли. Тогда, словно герой-молодогвардеец, попавшийся в лапы оккупантов, бедолага решил пойти ва-банк. Он принялся брыкаться и с неожиданной энергией бить ногами своих палачей на авось, куда придется. Один раз ему даже удалось вырваться и врезать одному из обидчиков промеж глаз, но тут уж перед ним замаячил неминуемый конец.
— Ах ты, падла… — ринулся на подмогу Усатый, но не успел он добраться до цели, как краснолицый мятежник был уже повержен, а его пыжиковая шапка отлетела и покоилась теперь на канализационной решетке.
Пузаны били парнишку ногами. Будущая мамаша от ужаса открыла рот, но теперь уже лишь в немом аффекте. Богобоязненный юнец сохранял прежний брезгливый испуг. О нем уже и забыли, и он мог бы спокойно смыться с поля боя, но он стоял и завороженно наблюдал за безобразным побоищем своими не
голубыми, а почти белесыми, цвета грудного молока глазами. И пока разбитого парнишку пинали ногами, а потом, опомнившись, принялись подбирать его, тяжелого и злого, никто и не заметил, как малахольный юноша достал из патриархальной хозяйственной сумки увесистое грубоватое распятие, величиной с настольную статуэтку, но куда внушительнее по фактуре. Он поудобнее ухватил свое карающее орудие, прищурился, деловито огляделся, вдруг сбросив робость, и, в два счета оказавшись у заварухи, саданул первого попавшегося под руку контролера прямиком по макушке. Нелегкая была у креста подставка…Жертва беззвучно рухнула. Двое прочих не сразу поняли, в чем дело. Скупую кровь благодарно впитывала снежная слякоть, то, во что превращается обычно безумный осенний снег.
— Паша, Паша… очнись… надо «скорую» вызывать, — бормотал Усатый. Беспомощно оглянувшись, он увидел только огромный жизнеутверждающий плакат, услаждающий морально-этические запросы автомобилистов. Уверенные черные буквы гласили: «Лучше зажечь хоть одну свечу, чем проклинать темноту».
А юнец в «варенке» уже шагал по другой стороне проспекта, держа путь к лавке n-ского храма, где он торговал духовной литературой и мелкими предметами культа.
Сердце колибри
1
Помнишь — тогда! — мы, еще ни о чем не догадывавшиеся, обидчивые, суеверные, вечно догоняющие Землю, соскальзывающую с ритма, стояли под сводами арки в глухой дождь? Это совсем ничего не значило, просто через три четверти часа после того, после арки, где задумались, куда податься, свершилось навсегда разделившее нас. Память замораживает моменты, чтобы годы не попортили впечатления и чтобы вновь и вновь можно было ловить удушливую счастливую боль. Пахло сиренью, один из немногих запахов, что не сглатывает смердящее дыхание города; жасмин еще не зацвел в укромных двориках центра, где живут почти одни старухи, спокойно обожающие жалкий ошметок жизни, который им остался. Тебе тут не нравилось. Если речь могла зайти о смерти, ты обрывала разговор. Несчастье из сводки новостей могло привести тебя в суеверный ужас, сама возможность такого казалась тебе невыносимой. Пока впечатлительность еще не переросла в болезнь, кривая случайностей и знакомств успела свести нас. В тусклом коридоре академии, расплывчатой и гуманитарной, ждала своей очереди странная особа в длинном сером плаще, с неуместной памятью на цифры. Ты почему-то мне представилась: «Я — Майя, и я не знаю, что здесь делаю…» «Майя» — слово теплое, живое, а ты сама бледная, анемичная, голубоватая кожа, прохладные глаза. Недоевшая крови вампирша! Мне было странно и любопытно, всегда интригует внимание необъяснимое… И вот две серые мышки — синие чулки бредут в парк и болтают, болтают, еле переводя дыхание, — о том, что они такие необычные в мире огороженных газонов, клеток для попугайчиков и уголков для чтения. Отныне две чудачки будут чудить вместе и учиться кое-как, ибо главное — между строк.
…Никогда не надевайте серое на первое свидание — так по этикету, но Майя всегда надевает. Общепринятым мы брезгуем, особенно она, я трушу и ищу компромиссы с обычным. Поначалу меня смущает и ее длинный серый плащ, он несказанно старомоден, ни дать ни взять театральный реквизит; я, к стыду своему — хоть и под страхом смерти не расколюсь, — стесняюсь Майи, топать с ней по улицам удивительно, и все на нас глазеют, как на беглянок с карнавала. Еще у Майи нечесаные длиннющие лохмы, попросту не разодрать эту мелкую волнистость. Наверное, позже Майя окажется красивой, когда природа поярче обозначит на своем создании завитушки пола, а пока природа с этим запаздывает, пока Майя — колючий инфант, дерзкий и прихотливый. Она любит качели, фуникулеры, мыльные пузыри, воздушные шары — все, что летит. Еще ветер. Я ненавижу ветер. Мать у Майи что-то скрывает под шутливой надменностью. В их доме столько диковинных безделушек! Золотые часы в виде всадника, игрушечное пианино с подсвечниками, сервизы с пастухами и пастушками… Майя подняла на смех мою завороженную неискушенность: дескать, ширпотреб, дешевка, выкинь из головы нашу мишуру, она для отвода глаз… От чего это, интересно, отводились глаза? От мимолетного, ускользающего… Они, наверное, иноходцы, Майя и ее матушка.
Потом стало известно, что за «иноходь». Новая болезнь всегда для нас сначала прихоть, порча, ведьмовство. Да и кто назовет это болезнью! Слишком громоздкое сердце, слишком сильное, слишком частое… Вроде бы так только лучше: быстрее бегает кровь, бодрее голова, глубже дыхание. Однако обладатели его — страдальцы, ибо душа Богом помещается как раз где-то рядом с этим мясистым пористым моторчиком, чуть правее. А если место занято? Это с Земли душу не видать, она якобы бесплотный дымок, а у Создателя на все своя мера и всему свой шесток, и негоже небесной частице маяться в тесноте, не имея надлежащего угла. Теснит ее бодрое могучее сердце, кровь с молоком, а душа съежилась комочком, и потому горько, неуютно телу — и голова больная, и свет глазам не мил. Сердечной мышцы хватит на троих, но не в коня корм: чем чаще стучит, тем скорее износится, ведь большое — не значит долговечное, скорее наоборот, такое сердце — беглец на короткие дистанции, да и душа из-за неудобства рвется обратно, ввысь. Это не болезнь, получается, а просто короткая смятенная жизнь.