Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Половецкие пляски

Симонова Дарья

Шрифт:

Наша пауза превращалась в мою взлетную полосу. Молчание становилось бессмысленным, молчание, близкое к нулю, ведь и в адюльтерных казусах как-то себя ведут, а наружу лезло идиотское любопытство, вуалирующее мелкую злость, — совсем не время было выяснять, все еще она на «вы» с Пинсоном или уже не миндальничает… Сильвия, видимо, тоже считала, что не время, на секунду она искренне изумилась, потом опомнилась и, уходя от опасности, уставилась в окно. Ее несложный язык жестов умолял «перестань…», а мой шипел: «Да не перестану!» Я разбила китайскую кружку… еще одну… память о призрачной родне. Сильвия покорно смотрела, как я варварски мою посуду, но не противилась, а только услужливо подавала мне основательно засохшие сковородки.

— Матушка, у тебя посуду мыть страшно, что ни плошка — память о покойнике.

Тут кнопочку нажали. Сильвия размокла, поплыла и хриплыми безголосыми частотами

прошептала:

— Я же думала, что доктор тебе как развлечение… ты же всегда над ним смеешься… вы с Лилей всегда смеетесь, для тебя же не важно…

Меткое попадание, подумалось мне. Надо было плакать, трагедия — любимый жанр Сильвии. А я разложила Пинсона как считалку — ключи, кабинет, свобода от зеленого стаканчика Сильвии, где мне позволено хранить зубную щетку, и от общажного светильника с облупившейся краской… А дальше душа — молчаливое животное, ее ответа не разобрать. Твоя правда, Сильвия, ни черта мне не важно… Но у этой мымры целые три комнаты свободы, бесись себе на здоровье, зачем ей еще и мой кусочек, раз уж у меня все просто и мелко, и даже сцены в трех актах не получилось…

Однако кружки бить уже расхотелось. Столько еще вещей хороших, жалко, я-то свою безделушку выбрала. А Сильвия нет, у нее их слишком много, и все наследственные. И я что-то еще мямлила, а Сильвия опять — тихо-тихо:

— … мы были у врача… Марат болеет. Серьезно. С ним надо ехать на юг, жить на юге… нужны деньги… Я думала, твой Пинсон поможет… но он сразу сказал, что по детям не спец… Он позвонил тебе, а я…

— Понятно…

— Я уже всех обзвонила… а кто-то понять не может — квартира зашибенная в центре, родители за бугром, а денег нет… Не получается по-японски смастерить тысячу птичек — тысячу раз рассказать одно и то же… Даже жалости не выходит…

— Бред! Какая жалость… Найдем деньги, всех тряхнем…

Но у Сильвии явно не было настроения кого-то трясти. Она оседала, как неудачный пирог в духовке, наплевав на все паузы и сноски, на историю с Пинсоном и на весь мир. Слезинки наплывали на нижнее веко, но раздумывали катиться дальше, и в глазах расплывалось прозрачное половодье.

Минут пять длился мой столбняк… хотя я знала, что изобразить. Сильвия наверняка надеялась на это. Я села перед ней на корточки и, конечно, стала всемогущей и уже почти добывшей заветные бумажки, целую анекдотичную кучу денег… И, разумеется, все поправится и образуется, и не дадут Маратику засохнуть, как такое в самом деле может случиться… И придет спаситель Пинсон, астрологический близнец Парацельса… И свечку поставим, и дары принесем в нужную фазу Луны…

Руки Сильвии медленно отпускали напряжение, и то ли они, то ли наши джинсовые коленки пахли тем самым «вторым» сладковатым запахом-дымком… Руки Сильвии стали совсем маленькими, одна дает, другая берет… по мелочи. Сливки уже сняли чьи-то первые руки.

На следующий день Ковалевская радовалась моему возвращению. Мы назвали гостей, назанимали каких-то денег… У Ковалевской на лбу пропечатались сомнения, но Маратика она жаловала, считая, что у ребенка трудное детство… Я нервно звонила Пинсону с вахты, а Ковалевская делала плов. Мы вернулись на круги своя… Последние кадры у Сильвии я помнила туманно, как через марлю.

Недели через две Лилька отправилась к ней с изрядно поредевшей суммой. Но мы решили, что и это в помощь. Потом Ковалевская хмуро отмахивалась от моих вопросов. «Ой, ну разумеется, все обычно, толпа народа, твоя келья разворошенная, там сопит чья-то туша… А на деньги Сильвия округлила глазки… Я ей — а Марат? А она — «да спасибо, здоров»… О тебе спрашивала… Но деньги взяла в конце концов. Отчего ж не взять, если деньги дают…»

Ну и с богом. Холодная осень плавно переходила в сопливую зиму.

Призрак декорации

…И еще приходили люди, которые никогда бы не вспомнили про Нонну, если б не щепетильный похоронный этикет. Ей бы не пришло на ум, что в ее гулкое сонное жилище набьется столько посторонних, отдаленно известных ей рисунком лиц и фамилиями в служебных документах. На гроб никто не смотрел, стыдясь непримиримой хозяйки в белом, вокруг суетились и звонили, как бы забыв о причине, а толстому одутловатому Ветрову в тесном пиджаке уже незачем было читать свою свернутую вчетверо газету в боковой комнате. Время Ветрова закончилось, ему тоже оставалось немного, он был старше Нонны, но пережил ее, хотя и на пустячный срок. Скорее всего этот отставной «генералиссимус», таинственная городская шишка, приехал на кладбище в полном одиночестве, не считая своего шофера. Суетиться вместе с мелкими и никчемными людьми в почти собственной квартире было ниже его достоинства. И Нонна уходила без него в теплый праздный вечерок на исходе мая, обещавший раскаленные рельсы

и прохладное пиво.

Впредь я ходила мимо дома Нонны без особых сожалений. Мутная смесь жалости и страха канула в Лету. Старшая сестра отца, нелюбимая и непонятная тетка Нонна приказала долго жить. Событие само по себе обычное, затянувшимся историям свойственно обрываться быстро и скомканно, и такая концовка никого не удивляет. Нонна жила смирно и тихо, а точнее, не тихо, а нешумно и пустынно, жила одна, без семьи и без собаки, без мерзких домашних насекомых. Смерть ее показалась скромным вознесением, итогом аккуратного отшельничества и своевременной квартплаты, а совсем не шоком и не остановкой сердца, как примерно значилось в докторской бумажке. Нонна умерла из-за любви, как это называли, от любви состарилась и умерла — от нее ушел Ветров, еще более молчаливый, скрученный жгутом своего царствования в правительственных креслах. Он всегда появлялся будто в маске — кряжистый неприветливый человек с деликатной лысинкой. Ума не приложить, зачем он расстался с Нонной так поздно, какой это имело смысл, если четыре десятка лет их добропорядочную связь ничто не потревожило. Жена Ветрова не роптала, развод ей не грозил, супруг скрепил союз с ней навсегда своим счастливым денежным местом, где графы «расторжение брака» не существовало. Нонна тоже вроде была пристроена — в просторном жилище на четвертом этаже. Дом артистов у Зеленого театра славился созвездием избранных жильцов. Удобство внутри, удобство снаружи, центр города, жить можно, не делая и пятидесяти шагов за день, неясно только, при чем здесь артисты — по большей части квартиры занимала управляющая шушера.

Тете досталась двухкомнатная, с огромным коридором, посреди которого покоился кованый сундук. В таких хранят бабушкино приданое, постельное старье или утварь, обреченную на забвение. Сундук в коридоре остался в наследство от прежних квартирантских душ, и его не сдвинули с законного местечка, дабы не повернуть ход истории вспять, памятуя о сказочных поверьях. Занятных вещей более не было с точки зрения моих детских капризов, и красок не существовало вовсе в этой просторной норе с громадными, как орган, окнами на трамваи. Помню псевдобарочные скользкие перила в подъезде, все вверх и вверх, коренастые ступени лестницы в один конец, лестницы без возвращения, ибо визиты к Нонне ввергали меня в бурую сонную печаль будто по отмененному празднику, и обратной дороги не было. Только вверх, в новую печаль, еще более необъяснимую. Потому как одиночество необъяснимо. И как это можно любить дрянного человека сорок лет подряд — тоже необъяснимо…

Но все это пустяки, в детстве ничего не смыслишь в обязательном для всех брачном счастье, просто отсутствие его подозрительно и ввергает в бесовские сомнения. Выходит, не для всех заготовлены билетики в здешний рай, и боже упаси не урвать своей доли. Впрочем, я не знала, чего Нонна хотела и обижена ли она на жизнь, ничего не сказать было по острому веснушчатому лицу, беспрестанно одинаково улыбающемуся и друзьям, и соседушкам. Когда-то она работала судьей в правительственном доме, что славился своим буфетом. Из этого буфета тетя Нонна приносила замысловатые и не очень лакомства, за которыми в городе нужно было еще побегать. Мне давали мятые рубли и отправляли к тетке за гостинцами.

Даже если тетя попала в рай, что вероятнее всего, она и там, должно быть, грустно сидит на венском стуле, в толстокожих очках отражается пляска цветов старенького телевизора, а на спине длинной змейкой покоится тонкая рыжая косица. Такой же картинкой она запечатлелась в своей протяжной квартире. Пространство было велико Нонне в той же степени, в которой Ветрову был тесен пиджак, и два этих состояния странно взаимодополняли друг друга, так что ни то ни другое не резало глаз. Изредка сверлил вопрос: где же все остальные, где излишки родственной крови, которыми в изобилии наполнены другие дома… Но спрашивать об этом Нонну строго-настрого запрещалось, тем более что даже отец, ее младший брат, не говорил с ней никогда дольше восьми минут. Быть может, оттого, что в детстве боялся ее стеклянного глаза. Ничуть не отличавшегося от натурального, но все же чужеродного и неподвижного, и еще более неподвижного от сознания своей стеклянности. В пятнадцатилетнюю Нонну случайно угодил выстрел из рогатки. Можно было все залатать чики-чики, но врач попался дерьмовый и время было не то. Не до форса. Умирала мать — дворянка в отставке и в глуши, учившая детей игре на фортепьянах, а научившая одним несчастьям. От нее осталось неприкаянное пианино с вечно расстроенным вяканием. На нем никто не музицировал, и купить его никто не хотел. А тетя не любила реликвии, тем более такие громоздкие. Со смертью ее матери все манерно-кружевные семейные портреты, отдававшие чем-то сальным и слащавым, кучкой слиплись и перекочевали к отцу. Казалось бы, обычай диктует обратный порядок, однако Нонна игнорировала обычаи, она следовала кодексам, отчего и была в немилости у родни. Маленькую рыжую судью любил только Ветров.

Поделиться с друзьями: