Полубрат
Шрифт:
Очнулся я в больнице. Рядом сидела мама и гладила меня по голове. Вид у неё был заплаканный. Левую руку мне зашили. Потом отвезли в другую комнату и наложили гипс. Я пошевелил руку, но она оказалась неподъёмно тяжела. — Как мы здесь оказались? — спросил я. Мама улыбнулась и поцеловала меня в лоб. — Мы приехали на такси. Ты разве не помнишь? — Я покачал головой. — Нет, забодай меня лягушка, — сказал я. И меня ещё раз прокатили на такси: на следующее утро я вернулся на нём домой, с рукой в перевязи, в белой перевязи. Медленно всё вспомнилось. Всё, что я мечтал забыть, неспешно, но ясно развернулось перед глазами. Притворяться сделалось излишним. Я стал настоящим калекой. Маме с Болеттой пришлось помочь мне подняться по лестнице. Дома я выпил какао, проглотил круглую таблетку, полежал и уснул. Когда проснулся, у окна, руки в брюки, стоял Фред. — Здорово, малявка, — поприветствовал меня он. — Расшибся? — Тут в комнату вошла мама и выпроводила меня в школу. Я упирался, как лев. Но куда там. Она помогла мне надеть перевязь и прихватила её булавкой на плече, а Болетта настрогала мне бутербродов с яйцом и селёдкой, хотя я вообще ничего не хотел, не то что есть. И в этой своей второй очереди жизни, которую я назвал бы жизнью после Тале, я потащился вдоль по Киркевейен в низком белесом осеннем солнце. Эстер высунулась в окошко и всучила мне пакет ирисок. Мне не пришлось покупать билет в трамвае. Взрослая женщина вскочила и уступила мне место. Кондуктор помог спуститься по ступенькам. Об этом я мечтал в своих снах наяву, грезил, что будет так, но теперь из этого не проистекало никакой радости, даже печали, чтобы радоваться ей вопреки, и той не было, а лишь большая и глухая пустота.
На школьном дворе никого. Звонок уже прозвонил. Я, как черепаха, потащился вверх по лестнице. Отзвуки моих шагов раздавались далеко позади, причём пару раз мне показалось, будто эхо сорвалось прежде, чем нога шаркнула о ступеньку. Вот я остановился перед классом. Было тихо. Было мерзко. Перевязь врезалась в шею. Я постучал. Ещё мгновение тишины, затем голос Шкелеты: «Войдите!» Я распахнул дверь. Все мальчишки стояли за партами и глядели на меня, а на доске было выведено огромными буквами: Нам не хватало тебя, Барнум! Мне отчаянно захотелось повернуть назад, но Шкелета вытянула меня к кафедре, чтоб я откусил первый кусок от кренделя, испечённого девчонками с нашей параллели в школьной столовой, и пока я стоял жевал тесто с толстым слоем серой глазури и жёсткими изюмками, Шкелета сама сняла с меня ранец, а потом довела до парты. Нам нe хватало тебя, Барнум! Я жевал, жевал, но крендель не проглатывался, а когда на блюде ничего не осталось, Шкелета повесила на доску цветной плакат с изображением руки в разрезе и указала на меня. — Ну, расскажи нам, Барнум, что случилось. — Но мне нечего было сказать. У меня был полон рот кренделя и лжи. Шкелета улыбнулась и показала на плакат: — Ну что ж, Барнум. Руки — наши важнейшие рабочие инструменты. В стоячем положении кончик большого пальца доходит человеку примерно до середины бедра. Причём правая рука на полсантиметра длиннее левой, ибо в основном все пользуются правой рукой… — Она оборвала себя на полуслове. — И что смешного я сказала? — спросила она, поскольку весь класс за единственным исключением, меня, лежал пластом на партах с красными рожами и ржал, а я тихо радовался, что всё вернулось на круги своя. Шкелета спустилась с кафедры, держа указку на изготовку. Я проглотил остатки кренделя, Шкелета внезапно обернулась ко мне и опустила указку. — Что ты сказал, Барнум? — Я ничего не говорил, не слышал от себя ничего и перепугался, что с языка неслышно сорвалось ненароком словечко, Шкелета сручая, и теперь все смотрят на меня и надо что-то говорить, безопаснее всего спросить, вопрос же не бывает лживым. — А вы не хотите расписаться на моём гипсе? — спросил я. Шкелета помешкала минуту, начисто сбитая с толку. Потом взяла ручку, подошла ко
На перемене весь класс выстроился в очередь, чтобы расписаться на моей руке. Потом потянулись девочки из параллельного класса, за ними остальная школа, последним дошла очередь до Пребена, а парни стояли вокруг и хмыкали, потому что на школьном дворе все знают всё, любое слово достигает каждого уха, здесь нет никаких тайн, здесь курсируют слухи. Места для росписей почти нe осталось. — Ты знаешь, почему правая рука длиннее? — спросил Пребен. И сам же и ответил: — Потому что ты дрочишь правой. — Он поставил свою подпись рядом со Шкелетой. — Но теперь у тебя и левая станет той же длины, — заключил он и отшагнул к корешам в круг смеха. Они хохотали и хохотали. Я тоже засмеялся. — Не станет, если ты мне отсосёшь, — сказал я. Стало тихо. Круг сжался. Весь школьный двор смотрел на нас. Но они не могли отметелить меня сейчас. И знали это. И я знал. Я записался на тёмную когда-то в неопределённом будущем.
Когда я вернулся, Фред так и стоял у окна, руки в брюки. Я сел на кровать. — Отец не возвращался? — спросил я. Фред повернулся ко мне: — Кто? — Отец, — повторил я. — Он опять уехал? — Барнум, ты о ком? — В глазах у него снова появилась мрачность, она колыхалась в глубине его глаз. — Арнольд, — шепнул я. — Арнольд Нильсен, что ли? Жирный придурок с напомаженными волосами? Который является сюда пожрать и потрахать нашу маман? — Я сгорбился, отвернулся и кивнул. Фред посмотрел в окно. Он передёрнул плечами, повесил голову. — Понятия не имею. — Я выложил на стол пакет ирисок и осторожно сказал стоявшему у стола Фреду: — Вот. — Молчание. Потом он сказал: — Спасибо. — Кстати ли будет засмеяться, я не знал, хотя меня разбирало, но Фред к ирису не притронулся, и я решил не смеяться. — Спасибо, — повторил он. — Пожалуйста, — снова сказал я. Коричневый пакетик лежал невскрытый. — Фред, если меня будут бить, ты мне поможешь? — Он пожал плечами: — Если за дело, нет. Если ты заслужил, чтоб тебя проучили. Вот и он. — Кто? — Кто? Жирный придурок, который здесь жрёт и трахает нашу маман. — Я чуть не плакал. — Фред, не надо так говорить. — Ириски Эстер подарила, да? — Но я не успел ответить, как отец влетел в комнату, подхватил меня и чуть не сломал гипс. — Сумасшедший мальчишка! — заорал он. — Цирк на чердаке устроил? — Он выпустил меня и резко повернулся к Фреду: — Ты затащил Барнума на чердак? — Фред глядел в окно. — Смотри на меня, когда я с тобой разговариваю! — взвизгнул отец и положил здоровую руку ему на плечо. Фреда передёрнуло. — Убери пальцы, — тихо прошипел он. — Сейчас же. — Отец помедлил, но снял руку и взглянул на меня. — Я хотел посмотреть на город, — объяснил я. — И выглянул в люк на крыше. И упал. Фреда там и близко не было. — Отец заулыбался, провёл по лицу платком и погладил пальцем росписи на гипсе. — Гляди-ка, Барнум, сколько у тебя друзей. У меня столько сроду не было! — Фред тихо гыкнул у окна. Отец вынул из кармана ручки, выбрал самую толстую, открутил колпачок и написал вокруг всего локтя Поправляйся! Привет от папы. — Где ты был? — спросил я. Отец завинтил ручку и положил в нагрудный карман. — Где я был? Я работал, Барнум. Добывал нам хлеб насущный. — Фред снова засмеялся. Отец сжал кулаки, но тут же и разжал их. — Ну ладно, пойду удивлю маму тоже! — прощебетал он, хлопнул в ладоши и пошёл к дверям. — Ты ничего не привёз? — спросил я. Отец резко затормозил, широкое, гладкое лицо перекосилось было, но он поспешно навёл порядок и собрал его в улыбку. — Не привёз? Да я побросал всё, что в руках было, и бегом к тебе, Барнум. — И он исчез, оставив по себе сладкий запашок одеколона, бриолина и пастилок. Мы молчали. — Может, он торчит дни напролёт в «Валке» и пиво пьёт, — предположил наконец Фред. — Ряха стала ещё шире. — Фред с усталым видом сел на свою кровать. — А ты распишешься на моём гипсе? — спросил я. — Зачем? — Затем, что все расписались. — Все? Дай посмотреть. — Он подошёл ко мне и стал читать имена. На это ему требовалось время. Я ждал. — Я не вижу, где расписался Клифф Ричард, — сказал он. И посмотрел на меня. Я не знал, смеяться или плакать. Я никогда этого не знал, когда Фред так смотрел на меня. — Он не расписывался, — прошелестел я. — А король Улав? Он что-нибудь написал? — Нет, конечно. — Ты же сказал — все? — Я имел в виду всех из школы, Фред. — Он снова склонился над гипсом, на этот раз он вчитывался в имена ещё дольше. В конце концов он всё же отпустил мою руку со словами: — «Т» тоже не расписалась. — Я и не подозревал, что слова ранят настолько болезненно. Но больно стало до того, что я почти обрадовался. Фред поднял глаза и, наверно, заметил перемену во мне, потому что мрачность в его глазах осела как масло. — Она умерла, — прошептал я. Фред задумался. — Если кто-нибудь полезет к тебе, дай ему гипсом в морду. Договорились? Да, Барнум? — Я кивнул. Почти успокоился. И решил, что можно поканючить. — Ну распишись. Пожалуйста. — И Фред взял ручку. Видеть его с этим инструментом было чудно, ручка в самом деле как-то не вязалась с его жменей. Она уверенно держала что угодно: нож, отвёртку, молоток, пилу, теннисный мяч, камни, гребень, копьё, но сейчас рука дрожала. Он снова присел ко мне, скрючился и стал писать на последнем пустом клочке. Дело продвигалось небыстро. Я украдкой положил руку ему на макушку. Она была горячая и неспокойная. Я слышал его дыхание и стук сердца под тонкой рубашкой. Потом он стряхнул мою ладонь. И мрачность снова проступила в глазах. Он написал Ферд. — Не страшно, — сказал я тихо. — Чёрт тебя дери, — ругнулся Фред. — Правда ничего страшного, — повторил я. Он стал чёркать неправильные буквы, перо обломалось, и чернила залили всю руку, закрывая имена синими пятнами, с дикой скоростью стекавшимися в сплошную тень. Фред вскочил и запустил сломанной ручкой в стену. — Об заклад бьюсь, ты это нарочно! — крикнул он. — Что? — прошептал я. — Руку сломал! Ты нарочно её сломал, чтобы все тебя жалели! Чёрт подери, какое ты говно! — Да, — согласился я. Фред перестал бушевать. Он смотрел на меня сверху вниз и более всего казался удивлённым. — Что ты сказал? — Я сказал «да», я сделал это нарочно. — Фред боднул меня головой. Я опрокинулся в кровать. Он тихо положил свою мягкую ладонь мне на щёку. — Барнум, как я смогу уследить за тобой, если ты откалываешь такие коленца, а? — Он спрятал руку в карман, намереваясь сказать ещё пару слов, но не сказал. А лишь схватил пакет ирисок и рванул дверь, за ней посерёдке между отцом и Болеттой стояла мама, держа поднос с гигантским кренделем, который Фред прихватил на бегу и пропал до понедельника, а дело было в пятницу.
Но спустя много времени, когда гипс давно был снят с тонкой серой руки, перепаханной корявыми синими стёжками, и я поступил в школу танцев и познакомился с Педером и Вивиан, Фред захотел сводить меня на кладбище Вестре. Я не рвался идти, к кладбищам у меня душа не лежит, погосты лишают меня сна и аппетита, но Фред уже своровал два тюльпана с клумбы домоуправа Банга и настроился прогуляться со мной и потолковать, так что выбора у меня не осталось. Тем более он дал мне поносить свою замшевую куртку, а я бы не отказался попасться в ней кому-нибудь на глаза, той же Вивиан. Но дорогой мы не встретили никого. Я думал, мы идём на могилу Пра, но когда мы пришли туда, на красивое и ухоженное кладбище, а дело, забыл сказать, происходило в мае, и деревья исходили зеленью, Фред прямиком свернул в заброшенный и неухоженный угол кладбища на задворках царства мёртвых. Он положил цветы к рассохшемуся скособоченному деревянному кресту. Чтоб прочесть имя, мне пришлось нагнуться к нему. К. Шульц 1885–1945. — Кто это? — спросил я. — Мой доктор, — ответил Фред. Я ещё раз посмотрел на могилу. Мне было неуютно. И хотелось домой. — Сядь, — сказал Фред. Мы сели на жухлую, жёлтую траву. Фред озирался по сторонам. Тоскливое место. — Лучшие сгнивают первыми, — сказал он. Я молчал. — Что? — Лучшие сгнивают первыми, — повторил он и как будто улыбнулся. Потом лёг навзничь на траву, и я вслед за ним. Мы глядели в небо, медленно дрейфовавшее над нами в свете солнца. — К. спас мне жизнь, — сказал Фред. Я едва осмеливался дышать, только прошептал: — Как спас? — Я не должен был родиться, — сказал Фред. Я, как мышка, лежал рядом с Фредом на прелой траве кладбища Вестре. Ветер гулял в кронах. Плыло солнце. Муравей полз по травинке, самолёт вынырнул из неба. Я воображал, что Фреда нет, что я один, единственный ребёнок в семье. Но у меня не получалось. Фантазии были безжизненные, как будто их тоже передержали в гипсе и теперь они висели, как такие же иссохшие плети вдоль утомлённого тела сна. Мира без Фреда нельзя было себе представить, хотя я частенько мечтал об этом: как отделаюсь от него навек. — Что? — спросил я. — Я не должен был родиться, — повторил Фред. Я ждал продолжения, но надеялся, что он всё-таки умолкнет. — Меня насильно заделали матери, — сказал он тихо. — Меня должны были выковырять. Извлечь и раздавить. Но мама молчала, пока время не ушло, а доктор Шульц с пьяных глаз меня просмотрел. — Откуда ты узнал? — прошептал я. Фред улыбнулся: — Я слушаю. Прислушиваюсь к дому. К чердаку. Истории живут повсюду, Барнум. Только кто мой отец, не знает никто. Кто овладел матерью. Кто надругался над ней. — Фред выражался чудно. Прежде я никогда не слышал, чтобы он говорил так. Словно он выучил новый язык или изобрёл его. Он сорвал травинку, сунул её в рот и повернулся ко мне: — Лучше всего, если б он оказался мёртвым, правда? Барнум, скажи?
Мы полежали так, помолчали. Я продрог. Мне хотелось бы не знать того, что рассказал Фред. Многих вещей я не желал слышать вообще. Наконец он поднялся, отряхнул траву и землю с рубашки, постоял, глядя на два тюльпана и могилку, на которую никто не приходил, она зарастала и вот-вот должна была исчезнуть, пропасть, кануть в небытие, и я, помню, подумал: «Может ли человек исчезнуть без следа?» — Скоро места не хватит, — сказал я. — Кому не хватит? — Мёртвым. — Фред передёрнул плечами. — Одному найдётся, — ответил он, закурил и прибавил шаг. Я старался идти с ним вровень, но отстал. Он бросил меня на кладбище, тёмная, худая фигура исчезла за деревьями Фрогнерпарка, а я остался ловить ртом воздух на узкой, присыпанной гравием дорожке, в слабом запахе табака, посреди высоких сияющих мраморных плит и поникших букетов. И ещё одна мысль пришла мне в голову, хотя в неё ничего уже почти не помещалось. Есть разница и между мёртвыми, подумал я и увидел её. Могилу Тале. На чёрном камне выгравировано было её имя, день рождения и когда она умерла. Навеки наша написано было на камне. Навеки-то навеки, да не с нами. И до меня дошло вдруг, что Фред привёл меня сюда, на могилу Тале, он просто покружил сперва. И я почувствовал к нему безмерную симпатию, я возлюбил его в эту минуту от всего сердца, высоко и чисто, так что даже по-настоящему всплакнул о нём, о моём сводном брате. Я вернулся к доктору Шульцу, забрал у него один цветок и положил к её камню. Подумал, надо ли принести кольцо, но оставил затею. Оно пусть лежит там, куда я его убрал. А потом я забыл и о кольце, и о себе самом, слишком о многом болела голова. Но когда Вивиан ждала Томаса, она переехала на чердак на Киркевейен, перестроенный в квартиры в момент, когда в город хлынули деньги, и однажды вечером я сидел там, под скошенной крышей, и пил, без вдохновения, но упорно, желая забыться, и вдруг вспомнил это кольцо, скорее всего оставшееся где-то в перегородке, замурованное в стену, и я вспомнил его с радостью, кольцо с буквой «Т», с которой начинается имя девочки, никогда не получившей колечка, для неё купленного. Снег струился в косое окно. И я подумал, подливая себе спиртного и заливая зенки: бесследно мы не уходим. Вспененный форватер тянется за нами и никогда не разглаживается полностью, это прореха на времени, которую мы сперва старательно протираем, а потом оставляем в память о себе.
Фред растолкал меня. — Пошли на Северный полюс, — шепнул он. Сон как рукой сняло. — Сейчас? — Фред кивнул: — Болетта там уже танцует, Барнум. Пошевеливайся. — Сам он был одет в свитер, куртку, сапоги, две пары штанов, шапку, шарф и варежки. Я собрался так же, только сапоги у меня были с рантами. Экспедиция к Северному полюсу дело серьёзное. На авось тут не пронесёт. Да и ночь на дворе. Фред успел собрать рюкзак, в него он положил овсяное печенье, сигареты, фонарик, термос с кофе и спички. Мы не стали тревожить мамин сон. Она спала позади отца, который громко сопел носом, всякий раз издавая протяжный дребезжащий звук, от чего волной коробилась штора и вздрагивала комната, и походил на кита, вынырнувшего из белой постельной толщи, чтобы в последний раз глотнуть воздуха. Мы на цыпочках спустились во двор. Санки стояли наготове. Фред верёвкой прикрутил к ним рюкзак, мы выкатили их за ворота и начали трудное восхождение по Киркевейен.
Было поразительно тихо. Безмолвное небо, безветренно. Снег искрился сам по себе, хотя, возможно, сугробы вдоль дороги отражали сияние луны, висевшей над городом, точно блестящий замёрзший циферблат. Сначала холода не чувствовалось вовсе. Я ещё удивился. И подумал: не перекутался ли? Но когда мы добрались до того перекрёстка, где в своё время на сиденье такси родился Фред, холод закупорил дыхалку, точно железным скребком ошкрябал лицо и стянул кожу в узел на переносице. Фред шёл первым и тянул санки. Я замыкал шествие и подталкивал их сзади. Мы двигались проверенным путём вдоль ограды больницы, где в нижних окнах горели синие лампы. Тишину перестало быть слышно, лишь скрип полозьев, ломающих жёсткий снег, и мои сапоги, хлюпающие на каждом шагу, причём скоро я уже не мог пошевелить ни одним пальцем. Фред обернулся. — Всё нормально, — крикнул я. Мы потащились дальше и у Школьных садов, где на самом кончике чёрной ветки каплей краснело яблоко, едва не совершили роковой ошибки, не пошли направо, потому что тогда мы упёрлись бы в ледяные турусы за Торсхов и, не исключено, не вернулись бы домой никогда. Но Фред выправил курс. Луна светила нам в спину. Мы шли через кладбище Нордре Гравлюнд, хотя многим до нас такая прогулка стоила жизни. Надгробные памятники отбрасывали густые тени в сумраке ночи. — Не сдавайтесь! — шептали изо всех могил. Не сдавайтесь! Я толкал. Фред тянул. Он снова обернулся. — Твои сапоги скрипят чудовищно, — сказал он. — Зато медведей белых отпугиваем, — парировал я. — Помалкивай, — велел Фред. Впереди легло открытое пространство, пришлось форсировать его, ветер задувал со всех сторон, срезая шапки с сугробов и пуская их волнами толкаться в воздухе, нас едва не снесло вниз, к площади Александра Хьелланда с её грязной речкой, а пока мы чудом перебрались на противоположную сторону, снег успел набиться в каждую дырочку и щёлочку. Надо было отыскать место для привала. Мы пристроились на лестнице с тыльной стороны церкви. Она защищала нас от ветра. Итак, мы сидели в районе Сагане. До Северного полюса было ещё идти и идти. А между этими точками пролегли крутые обрывы, глубокие расщелины и реки с неукротимыми стремнинами и высоченными водопадами, вспарывающими лёд, как консервную банку. Стёртые ноги кровили. Я не заговаривал об этом. Фред закурил, дал мне затянуться. Туча загородила луну. Темнота сгустилась. Мы были одни в Сагане на подступах к Северному полюсу. — Помнишь Андре, о котором дедушка писал? — спросил Фред. — Которого они искали? — Помню. — Фред протянул мне печенье. — Знаешь, что он взял с собой в экспедицию? — Этого я не знал. Помнил лишь, что он летел на шаре и что этот шар, к несчастью, прибило к земле. — Двадцать килограммов гуталина, — сообщил Фред. — Двадцать килограммов? — Именно двадцать, Барнум. — Но зачем ему понадобилось столько гуталина? — Фред вздохнул. Мне не следовало спрашивать. Сам должен был докумекать. Наверно, он собирался мазать им белых медведей. Или хотел отметить чёрную дорожку на снегу, чтоб найти путь назад. Фред ткнул пальцем в мои задубевшие сапоги с рантом. — Андре потащил с собой двадцать килограммов гуталина потому, что думал о своих ногах. — Умно, — шепнул я. — Дважды в день, утром и вечером, он непременно жирил сапоги. Самое лучшее снаряжение не спасёт, если обувка ни к чёрту не годится. — Так и они не спасли, — шепнул я. — Те двадцать килограммов гуталина. — Фред замолчал. Луна пробила брешь в туче и на миг ослепила нас ярко, как солнце, луна резанула нам глаза, и прошла секунда, прежде чем они снова свыклись с темнотой той ночи в Сагане. — Да уж не спасли, — сказал Фред. — Сколько крема с собой ни возьми, гарантий нет. — Я сжевал ещё одно печенье и отпил кофе из термоса. — А этого Андре всё-таки нашли? — спросил я. Фред кивнул и принялся увязывать рюкзак. — Нашли. Через сорок лет. Под каменным селем на острове. От него осталась пара костей. Звери сожрали. — По спине побежали мурашки. Мне немедленно захотелось вернуться, пойти назад той же дорогой, если её ещё возможно отыскать, если её не занесло вместе с нашими следами, поскольку по луне тоже не сориентируешься, она съехала на другой бок и светит оттуда голым ломтиком, не вызывая доверия. Я сидел на ледяной лестнице, как примороженный к месту. — Ты думаешь, дедушку тоже съели? — пробормотал я так тихо, что сам едва расслышал. Фред смерил меня взглядом: — Дед сгинул во льдах. И до сих пор лежит там. Целый и невредимый. — Целый и невредимый? — Фред туго притянул рюкзак к санкам. — Барнум, ледник это как бы огромный морозильник. Там всё сохраняется. — Это я мог себе представить, но пришлось зажмуриться: прадедушка в толще льда, скрытый от скоропортящегося времени, ничуть не постаревший с того дня, как он пропал и умер. Руку он, наверно, вытянул, надеялся, что ухватятся за неё, вытащат, ну и закоченел так. — А если лёд растает? — спросил я. — Он не растает. — Но если? — Барнум, всё. Заткнись. — Фред потянул санки в сторону полюса. Я потрусил за ним. Сапоги чавкали. Нам пришлось форсировать реку, по которой стремительно и неостановимо неслись льдины. Лопнула верёвка, державшая рюкзак. И мы, несчастные, обречены были бы лишиться провианта в этом бурном потоке где-то посреди между Сагане и Северным полюсом, когда б не Фред: он лёг на живот и ухватил одну лямку прежде, чем рюкзак ушёл в тёмные быстрые воды стремнины рядом с Мельницами. Мы перелезли через снежную насыпь и отыскали скамейку у подножия последней и решающей горы. Матерясь, Фред взвалил рюкзак на спину. — А что они делали, когда приспичит в туалет? — спросил я. Фред посмотрел на меня мрачно: — Барнум, ты что, срать собрался? — Я быстро замотал головой: — Нет, нет, я только спросил. — Фред натянул шапку пониже на лоб. — Где приспичит, там и срали, — сказал Фред. — Там, где приспичит? — А ты думал, они с собой личный толчок таскали, что ли? — Что именно я думал, я не знаю, но меня постоянно преследовала забота о том, как же астронавты, альпинисты, подводники, йоги и полярники справляют нужду. — И Нансен?! — Что Нансен? — Он тоже какал так, походя? — В лице Фреда появилась усталость. Зря я спросил. Лучше б силы поберёг. Ветер усилился. Ночь остервенело сжимала белый круг. — Нансен оправлялся, где приспичило.
И Роальд Амундсен делал так же. Причём какашки замерзали, ещё не долетев до земли, так что парням приходилось управляться быстро. Чертовски быстро, Барнум. — Быстро? — Ещё как, иначе какашки приморозило бы к жопе. — Фу, паскудство. — Можно сказать и так. Вот для чего они брили себе задницы. — И Нансен? — прошептал я. — Барнум, у тебя самого есть волосы на заднице? — Я не ответил. Не проверял я толком, по правде говоря. Только порадовался, что мне пока в туалет не надо. Мы с Фредом давно не вели таких приятных бесед, да он давно и не произносил таких длинных тирад. А сейчас, вставая и уже пригнув от ветра голову, он добавил ещё фразу: — Они нашли от Андре не только кости, кое-что ещё. — Я тоже встал, цепляясь за Фреда, чтоб не грохнуться. — И что же? — Часы. Такие старинные часы с крышкой. А внутри лежала фотография его невесты и прядь волос. — Они шли? — шепнул я. — Шли? Барнум, ты дурак. Кто бы их заводил? — Фред встряхнул рюкзак, прилаживая его поудобнее, и мы полезли штурмовать последний перевал, я толкал, он тянул, сквозь лёд и снег, вперёд, вперёд, к вершине, здесь на бескрайнем плато желтели высокие освещённые окна, а в них я различал людей, они воздевали руки, словно махали друг другу. Вот тебе и Северный полюс, надо понимать. Мы дошли не первыми. — Нас обставили! — закричал я. — Мы дошли не первыми! — Барнум, сейчас ты закрываешь рот накрепко. — Фред потянул санки. Я побежал следом. — Почему это называется Северным полюсом? — выдохнул я. Фред не ответил. Он остановился на тротуаре там, где дорога круто заворачивает обратно вниз, так что мы оказались в тени между луной и фонарём. Мы всматривались в людей за жёлтыми окнами, они смеялись и болтали, хотя слов было не разобрать, немое представление, и лица — как красные лампы, горящие ярко и безмолвно. В основном там были мужчины, едва стоящие на ватных ногах, а если женщины, то в белых передниках и чёрных юбках — они приносили подносы, заставленные кружками с чем-то коричневым и пенящимся, а уносили их пустыми. Показалась Болетта. Она шла между столиков. Мужики дёргались ухватить её, но попусту. Они пытались усадить её рядом, но она увёртывалась. Болетта хохотала. Потом взобралась на стол, должно быть, там играла музыка, потому что она пустилась в пляс, а мужики били и ладоши, и чем быстрее она двигалась, тем медленнее плыло всё у меня перед глазами. — По-моему, Болетте весело, — прошептал я. Фред ничего не ответил. Болетта плясала, пока силы не вышли, и повалилась в протянутые к ней руки, на колышущийся ковёр манящих дланей, её поймали и усадили за стол, где наготове стояла кружка. Внезапно мне расхотелось смотреть дальше. — Пойдём? — сказал я. Но Фред не пустил меня. Да и поздно было сматываться. Нас уже увидели. Лица за стеклом обернулись в нашу сторону. Луна дёрнулась, залив нас холодным светом и явив взору тех, кто ещё был в состоянии видеть. Самому мне до сих пор не удалось забыть эту сцену, немую и стремительную, разыгравшуюся по ту сторону окна, словно оно было экраном, а мы с Фредом — мёрзнущими на холоде зрителями, и, наверно, одна из нитей Болеттиной жизни, тонкая и красивая, тянулась сюда, нить вибрировала, когда она танцевала на столе, и лопнула в день, когда «Северный полюс» закрыли и заколотили, точно вырезали спутавшийся узелок. Но пока к нам вышел мужчина в белой тужурке. Он ткнул в нас пальцем. — Вам чего? — Болетту, — ответил Фред. — Мы ждём её отвезти домой, — добавил я. Белая тужурка пропала за дверью, и скоро Болетту вывели под руки два тоже некрепко держащихся на ногах мужичка. На одном было подобие формы. Он мог быть дирижёром оркестра, растерявшего все инструменты. Распаренные широкие лица заиндевели прямо на глазах. — Никак нам не удаётся проводить Болетту домой! — крикнул пьяненький дирижёр и захохотал. Второй, чтоб в грязь лицом не ударить, захохотал ещё громче дирижёра и сострил ещё смешнее: — Болетта — последняя девственница на Северном полюсе! Она не подпускает к себе мужиков ближе, чем Снегурочка Деда Мороза! — Фред сделал шаг в их сторону, в глазах всплыла эта его мрачность. — Быстро отпустили мою бабушку, — сказал он. Мужики онемели, протрезвели и присмирели. — Вызвать вам такси? — предложил первый. — У нас санки, — отрезал Фред. Они отпустили Болетту. Она осела нам на руки, мы устроили её на санках. Она была сонная и тяжёлая. Фред накинул на неё свою куртку, я отдал ей шарф — подложить на сиденье. Мужики тоже захотели поучаствовать в укутывании и стали стягивать с себя пальто. Фред лишь посмотрел на них. — Этого довольно, — сказал он. Мужики снова застегнулись. А внутри к стеклу прилипли подавальщицы и посетители и таращились на нас, точно как на заре немого синематографа, когда экран вешали посреди зала и мазали маслом, чтоб он стал прозрачным и можно было смотреть фильм с обеих сторон. Второй мужик, в форме, нагнулся и положил руку Фреду на плечо. Фред стряхнул её. — Болетта — наш ангел, — шепнул мужик. — Берегите её! — Во исполнение чего мы привязали её верёвкой к санкам и повезли домой. Мы с Фредом впряглись тянуть вдвоём, Болетта дрыхла. И мы совладали с непогодой. Нашли дорогу. Ночка выдалась ещё та. По-хорошему, нас должны были бы встречать с фанфарами и флагами, фейерверками и факелами народ на трибунах и король на балконе дворца! Нет, правда, хоть кто-нибудь мог бы увидеть нас в эту минуту возвращения с Северного полюса с Болеттой, прикрученной к санкам. Хотя полностью незамеченным возвращение не прошло. Пока Фред поднимал по лестнице Болетту, а она, не просыпаясь, цеплялась за перила, мне следовало тихо — насколько это возможно сделать негнущимися пальцами, с трудом удерживающими ключ более-менее вертикально — отпереть дверь, но, опередив меня, её внезапно распахнула изнутри бледная и едва дышащая мама, а за её спиной поворачивался лицом к нам отец, с телефонной трубкой в руке, в халате наизнанку, и церемония встречи продлилась не дольше времени, ушедшего у отца на то, чтобы с силой брякнуть трубку на рычаг. Мама притянула меня носом в свой халат. — Где ты был? — прошелестела она. — Да на Северном полюсе, — ответил я. И тут только она увидела Болетту, Фред как раз впихивал её на лестничную клетку, отец присвистнул, мама дёрнула её в квартиру, чуть не завалив набок, и захлопнула дверь, не заехав Фреду по морде потому только, что он секундой раньше ужом скользнул в квартиру; снег на наших волосах и одежде начал таять и потёк ручьями. Отец прекратил свистеть. — В полицию, выходит, можно не звонить, — сказал он. — Молчи, — велела мама. Она шагнула к Болетте. Та проснулась. И стояла, таяла. — Как тебе не стыдно! — прошипела мама. Болетта молчала. Но мама не сдавалась: — В твоём возрасте! Да как же тебе не стыдно! — Болетта уронила голову, скорей всего, не от стыда, а не найдя в себе сил держать её прямо столь продолжительное время. — Ну, ну, — сказал отец. Мама крутанулась в его сторону: — Не смей мне нукать! — Ну, ну, — повторил отец — Так всю Киркевейен перебудим. — Он обнял маму, и у неё вдруг точно завод кончился. Это есть и будет её жизнь, ничего не попишешь. Так всё обернулось. Отцов нос торчал кривее обычного, отвернувшись от лица в другую сторону. — Давай-ка отправим полярников по кроватям, пока потоп не начался, — шепнул отец. В ответ Болетта подняла голову и огляделась в изумлении, будто впервые обнаружив наше присутствие. — Гренландия сейчас неподходящая страна для пеших прогулок, — сказала она. Думаете, мы не засмеялись? Ещё как! Отец хохотал в нос, как простуженный кларнет в ночи. Все заткнули уши. И так мы гоготали и затыкали уши. Мама надсаживалась вместе с нами и не могла уняться. А что ещё ей оставалось, плакать? И Фред хохотал, даже Фред, он притулился к стенe и зашёлся в хохоте, и, глядя на его худое мокрое лицо, лопнувшее в улыбке, я поразился мысли, что не могу припомнить, чтоб хоть раз прежде видел его смеющимся, открытие напугало меня, и обрадовало тоже. И я подумал, что сам мог бы составить поминальник смехов, как сделал в своё время сию секунду громче всех заливающийся отец, и выглядел бы мой перечень примерно так: мамин смех — альбатрос; отцов смех — кукушка; смех Болетты — голубь; смех Фреда — баклан; смех Барнума — чистик. — А над чем мы смеёмся? — внезапно спросила Болетта. И после её слов сделалось удивительно тихо.Я провалялся с простудой две недели. Фред отморозил мочки обоих ушей. Хмель сходил с Болетты семь дней. Но тем не менее назавтра она спозаранку притопала к нам в комнату, хлопнула дверью и запустила тапкой в каждого. — Где письмо? — прошептала она. Фред спихнул с себя тапку и сел в кровати. — У меня в портфеле, — буркнул он. Его изношенный портфель с разошедшейся молнией стоял под стулом. Болетта выдернула его оттуда и вытрясла содержимое на пол. Набралось прилично: четыре камня, нож, три свёртка с завтраками, сломанный карандаш, бумага для самокруток, плоскогубцы, значок «мерседеса», пустая банка из-под колы, гандон, спички, пакет жевалок «Хобби», велосипедный замок, две пробки для раковины, тетрадка для сочинений и, наконец, конверт, его Болетта тут же схватила в руки и вытащила из него письмо, чтоб убедиться наверняка. Письмо оказалось на месте. Она повернулась к Фреду, сидевшему в кровати с поникшей головой и красными ушами. — Зачем ты носил его в школу? — Надо было сочинение написать, — пробормотал он тихо. — Прости, бабуль. — Фред произнёс «прости, бабуль» и, мне показалось, покраснел! Болетта подошла поближе к кровати. — Хорошо. Фред, говори ясно. Голова раскалывается. — Фред искал слова. Но они попрятались, не найдёшь. Прилипли к нёбу, завалились в глотку, застряли в гортани. — Я списал с письма, — прошептал он наконец. Болетта медлила в нерешительности. Похоже, соображала. — Про что сочинение? — спросила она. — Рассказ о герое. — Фред говорил всё тише и тише. Болетта улыбнулась и потрепала его по щеке. Фред отвернулся. Уши у него горели. — И что ты получил? — «Хорошо», — быстро ответил Фред. — «Хорошо»?! Кто бы сомневался! — Болетта пошла к дверям, но остановилась на пороге. — Фред, никогда не выноси это письмо из дому. Барнум, и ты тоже. Никогда! Понятно? — Понятно, — сказал я. — Угу, — шепнул Фред. Ещё постояв, Болетта произнесла нечто непонятное и незабываемое. — Потому что всё с нами родом оттуда, — сказала она и помахала конвертом. После мы долго лежали молча. Я потел. Фред горел. — У тебя по сочинению «хорошо»? — спросил я. — Прочерк, — ответил Фред. — Прочерк? Тебе поставили прочерк? — Прочерк был меньше двойки. Он находился по ту сторону шкалы. Прочерк был не оценкой, а смертным приговором. Фред таращился в потолок. Казалось, подушка вот-вот заполыхает под ним. — Я даже списать не смог, — шепнул он. Отвернулся и уставился теперь в стену. Прочерка я не получал ни разу. Единственная, кажется, отметка, которой у меня не было. А вот жар был. И я сказал: — Давай, я буду писать сочинения за тебя. — Заткнись, — сказал он. Вдруг сел на кровати и принялся натягивать на себя рубашку. — Давай, я буду писать сочинения, а ты в обмен меня охранять. — Фред глянул на меня поверх воротничка. — Как я могу охранять тебя, если я учусь в этой гребаной школе для УО?! — Я тоже вылез из кровати. — Фред, а почему ты попал туда? — Заправляя рубашку, Фред шагнул ко мне: — Ты правда не знаешь или притворяешься? — Знаю, — просипел я. Он ухватил меня за плечо и пихнул в кровать. — Тогда скажи, идиотина! — Сам скажи, — прошептал я. — Потому что я родился в этом проклятом такси! — Фред зарделся, хапнул, что ещё оставалось надеть, и пошёл к двери. — Достал ты меня, — сказал он. И ушёл. Дело было в воскресенье, наверно. Везде всё тихо, у меня нос заложен. Наши следы на улице давно запорошило. Птица обтрясла снег с проводов. Я подобрал Фредово хозяйство. Убрал в портфель. Но заглянул в его тетрадку с сочинениями, одним глазком. В ней не было ничего. Пустые страницы. Я закрыл глаза. Потом пробрался к Болетте. Она лежала на диване со льдом на лбу, подтаивая, лёд ручейками стекал вдоль по морщинкам, прорезавшим лицо сверху вниз. Письмо, откуда мы все родом, лежало у неё под рукой. Я осторожненько высвободил его. И прочитал. Нам предстояло пересечь полуостров, дабы нанести на карту фьорд на другой стороне, закованный в лёд, отчего добраться туда на лодке возможности не было. Идти надо было 5–6 датских миль в одну сторону и столько же назад, а Гренландия сейчас неподходящая страна для пеших прогулок… Болетта разлепила глаза. Наверно, она плакала. Во всяком случае, мокротень вылилась из морщинок и потекла по щекам. — Гренландия это же «зелёная земля», да. Почему её так назвали, когда там один лёд? — Потому что тем, кто приплыли туда первыми, более всего запомнился красивый цветок — ландыш. — Я вложил письмо ей в руку. — А Северный полюс почему так называется? — Болетта улыбнулась: — Потому, Барнум, что пиво там жуть какое холодное.
А записала меня в школу танцев Болетта, кстати говоря. Она зашла к нам в комнату, дело было в начале сентября, прямо-таки даже в среду, остатки лета догорали на ветвях деревьев вдоль Киркевейен, редея с каждым днём, скоро последние всполохи загаснут, ветки оголятся, осень зальёт печку и вычешет город своим безразмерным железным гребнем. Я корпел над уроками, учил физиологию, выводил буковки не торопясь, одну к одной, даже Фред смог бы их прочитать, снизойди он до этого. Где начинается процесс переваривания пищи? Во рту. Фреда, к слову сказать, в комнате не было, он где-то шатался, как с неизменным вздохом говорила мама: Фред ушёл пошататься по городу, говорила она, и я представлял себе тощую неприкаянную тень Фреда, бочком пробирающуюся вдоль улиц, парков, мостов и подворотен. Болетта присела на краешек кровати и положила руку мне на колени: — Завтра у тебя первое занятие у Свае, на Драмменсвейен. — Я уронил всё, что держал в руках: карандаш, ручку, ластик, линейку, цветные карандаши, стеклянный шарик, переводные картинки, и повернулся к ней: — У Свае? В школе танцев? — Болетта захохотала и придвинулась ко мне. — Так-то бояться не надо, — сказала она. — Тебя ж не в армию забривают! — Но до меня доходили кой-какие разговоры о зале на Драмменсвейен, на последнем этаже Торгового дома, и о Свае, тощей, как скрипка, дылде ростом под два метра, которая заставляла мальчиков танцевать с собой, дак ещё, чтоб раз и навсегда научить их держать спину прямо, она всовывала между собой и жертвой пластинку Эдди Калверта, а когда та падала на пол, не скупясь, отсыпала на орехи увальню и нескладёхе. Но не это страшило меня. С пожилыми дамами я обходиться умел. Пугали меня девчонки, красивые нарядные девочки, ну и мальчишки. — Бабуль, а мне туда обязательно? — Болетта покачала головой, словно не веря своим ушам. — Ты же не собираешься прожить жизнь, не умея танцевать, а? Румба. Ча-ча-ча. Танго! Только подумай — танго! И этого ты хочешь лишиться? — Я счастлив был бы лишиться не только этого, подумал я, но и много чего ещё, а на поверку, подумал я, лишаемся мы как раз практически всего, что есть в жизни мало-мальски интересного, оно обходит всех нас стороной, и я почувствовал утешение, хоть и слабое. — А Фред почему не ходил в школу танцев? — задал я вопрос. Болетта подняла глаза к потолку и вздохнула. Кожа у неё на шее обмякла и свисала расплющенной скукоженной лепёшкой с подбородка на грудь, гладкую и плоскую под цветастым летним платьем, в котором Болетта пока продолжала ходить. Скоро осень снимет и с неё цветастый наряд и спрячет лето куда подальше. — Фред совсем другое дело, — только и ответила она. — Что это значит? — Он не создан для танцев. Короче, Барнум: завтра в шесть. — Она собралась уходить, но я не пустил, ухватил её тонкую руку, удивительно, но на ощупь она оказалась увесистой. — Что с тобой, Барнум? — Солнце заливало окно почти красным светом, в нашей — моей и Фреда — комнате это было самое, пожалуй, лучшее время дня, когда солнечный мячик скатываясь за холмы, заваливался за дома и попадал точнёхонько к нам в окно. Это длилось недолго, несколько секунд всего, но стоило внимания. Потом нас снова обступила тень. — Разучивать шаги ведь очень трудно? — спросил я. — Шаги? — Болетта снова засмеялась, и её дыхание ударило мне в нос. Затхлый старческий запах, словно я распахнул дверь в непроветренную комнату, где давно никто не живёт. Видно, в Болетте, в складках да морщинах, слежалось немало пыли. Я сделал шаг назад, будто бы уже танцуя. Думаю, она не заметила моего манёвра. — Дело не в шагах, — заявила Болетта. — Надо научиться вести. — Вести? — Да, Барнум, вести. Попросту говоря, обхватить, решительно и доброжелательно, женщину и вести её в танце. Женщины обожают кавалеров, которые умеют правильно вести. Но по ходу танца ты должен иногда ослаблять напор, чтобы партнёрше казалось, будто верховодит она. Ты наверняка постепенно научишься этому. — Ты думаешь? — Конечно, Барнум. Как только тело усвоит, в чём тут фокус. Руки должны быть крепкие и сухие. Могу отсыпать тебе талька. А то представь себе — безвольная, потная рука на спине партнёрши или на бедре, уж не говоря об остальном? — Я долго вздрагивал, глядел в пол. — Бабуль, ты думаешь, кто-нибудь захочет танцевать со мной в паре? — Она подсунула палец мне под подбородок и медленно подняла мою голову. — А почему они не захотят, Барнум? Почему женщины не будут стоять в очереди на танец с тобой, а? — Лицо у меня исказилось, но Болетта держала мою голову прямо. От её глаз шёл некрепкий сладковатый аромат, или от волос — наверное, от волос, стянутых на затылке в серый пучок, и он, единственный из её запахов, мне нравился, он сервировался на десерт. — Потому что я ниже их, — пролепетал я. Она отпустила меня, и я отвернулся к окну. Уличные фонари отбрасывали узкие тени. Я по-прежнему чувствовал её пальцы, они словно примяли кожу. — Что за ерунда! Думаешь, это важно для женщин? Несколько сантиметров роста? Барнум, просто держи их по-хозяйски и веди, куда пожелаешь. Но я должна сказать тебе ещё одну вещь. — Поднялся ветер, я не видел его, но слышал, как гнутся деревья и лес наваливается на город, заливая его своей темнотой. — Какую? — прошептал я. Болетта снова вздёрнула мою голову. — Никогда не смотри под ноги! Гляди им прямо в глаза, Барнум. Иначе ты их в оборот не возьмёшь. — Я посмотрел ей прямо в глаза, она улыбнулась и вскользь чмокнула меня в лоб. — Не забудь! Завтра, в шесть, у Свае! И вычисти до тех пор траур под ногтями!
Болетта исполнила несколько косолапых па, покружилась на месте и исчезла со смехом, будто смех пригласил её на танец и увёл, кружа. Может, с Северного полюса завсегдатаи расходятся таким манером, но в школе танцев Свае эти номера точно не пройдут. Если кто и пригласит меня, то один лишь плач, он склонится ко мне и занавесит меня своими патлами. За физиологию я в тот вечер больше не взялся. Сколько раз следует пережёвывать пишу? 26 раз. Пищу необходимо пережёвывать 26 раз, в противном случае вас ждёт язва, запор, гастрит, воспаление дёсен, гнилые зубы, грыжа и горб. Я продержался ужин, но ещё десяти не было, улёгся в кровать, хотя в сон не клонило, и я ненавидел этот зыбкий промежуток времени, переход ко сну, когда человек тупо лежит, а время прирастает расширениями, скобками и тире вводных предложений, надувается, точно голубой шарик, пока не лопается, порождая апатичный треск в голове да искры в глазах, словно перегоревшая лампочка, схрумканная темнотой. В голове у меня было слишком высокое напряжение. Свет давно погас, а мысли всё думали свою думу. Болетта велела мне смотреть девчонкам в глаза. Тогда я должен или танцевать на ходулях, или так запрокинуть голову, что шея сломается. Кто станет танцевать с таким клопом? Я ощупал свою руку. Потная, склизкая, хоть отвинчивай, выжимай да, прежде чем кого обнимать, вешай на просушку, пришпилив прищепкой, среди исподнего, шнурков и чёрных чулок. Лёжа в узкой кровати и настраиваясь на самое худшее, я завидовал ушедшему скитаться Фреду (когда шляешься, думать-то недосуг, голова занята бродяжничеством) и вдруг услышал стрекот швейной машинки в гостиной, мамин старенький «Зингер», а это всегда неспроста. Я любил этот звук, и он успокоил меня, зашил прорехи во мраке, мягко и ловко приметал веки, гладенько обтачал швы ночи, я сомлел, и снилось мне, что я скитаюсь по свету со швейной машинкой: это был прекрасный сон, я занимался тем, что латал Божий мир, а потом, выводя стежок за стежком за длинным синим столом, заснул и вдруг проснулся оттого, что Фред вернулся домой, или он сам нарочно меня разбудил, короче, я проснулся. Он сидел на своей кровати и стягивал с себя башмаки, как обычно, не развязав шнурков, горел верхний свет. — Мутер подшивает мои брюки, — сообщил он. — Я натянул одеяло повыше — Правда? — Ага. Мои серые позапрошлогодние брюки. Укорачивает на полметра, если не больше. — Я не шевелился. Вслушивался. Машинка больше не стрекотала. Я слышал только, как лязгают блестящие ножницы у меня в голове, распарывают швы, режут мир. Фред хохотнул и в одежде улёгся на кровать. — Такого манжета я ещё не видел. Думаю, это мировой рекорд. По классу брюк.