Полунощница
Шрифт:
Утром пятницы, предпасхальной, Великой, они с Машей украшали плащаницу в нижнем храме Центральной усадьбы. Ася уже многое знала из церковного чина: плат с вытканным почти в полный рост Спасителем, убранный бисером и камнями, скоро разместят на вот этом резном постаменте, в обед совершат чин погребения. До Пасхальной вечерни к нему можно приложиться несколько раз, попросить за себя, за Павла, за них обоих.
С тем, какой была Ася в первый приезд, уже никакого сравнения. Она скривилась, зажмурилась. Маша, подававшая белые гвоздики, которые Ася вплетала в венок, удивилась: «Тебе плохо?» Ася лишь головой мотнула. Знала бы ты, что такое плохо. Тогда, пять лет назад, она приползла на службу сюда же, в нижний храм. Была осень, октябрь. Монаха какого-то отпевали толстого, лицо прикрыто –
Ей даже причастия не давали, назначили неделю ходить на все службы. Она и ходила. К старцу, к Власию, нельзя, сказали: трудись. Где, как? Разберешься. Огородных работ уже не было: картошку – и ту рассортировали монахи своими силами. Гребла листья опавшие, сколько хватало сил. Возвращалась в комнату, где пустовало три кровати, падала на ту, до которой дошла, одним сапогом спихивая с ноги другой. Спала. По колоколам поднималась на службу. В звоне слышала молот с наковальней. Не тело у нее было – дряблое волоконце, застывшее между полупрозрачными молитвами. Холодец.
Ася вспомнила, как на отпевании там, где сейчас Маша, у мощей, стоял Митрюхин: уронил голову, сопли сглатывал. Куртка замызганная, щеки мокрые. Возле него старик светлый, на черное облачение кофта шерстяная драная надета, и та вся аж светом пушится. Старик сухой, борода чуть ли не до глаз дошла. Тронул за плечо Митрюхина, шепнул что-то, тот голову поднял, приосанился, будто опохмелиться ему дали. Ася аж сама сглотнула, да так громко, что старик на нее обернулся – и все улыбается. Гроб тем временем с трудом подняли шесть монахов, понесли на плечах. За ними певчие потянулись, а петь не могут, сбиваются. Регент один вытягивает, плачет, но бодрится. «Отец Федор уже с Господом», – услышала Ася, когда толпа пихнула ее ближе к певчим. После этих слов процессия так споро пошла, что Асю вынесло вместе с Митрюхиным.
– Слышь, это старец, как его, Власий был?
– Ну.
– Чего сказал?
– Сказал: певчего убил, теперь сам пой.
Ася фыркнула, потом поняла: у парня отходняк, не до шуток ему. Вспомнила, как в лавке говорили, что алкаш местный толкнул старика певчего, тот не встал, ночь провалялся, замерз насмерть. Когда выходили уже за ворота, Митрюхина подхватил и оттеснил от процессии другой мужик, крепкий, кучерявый с проседью. Поглядел на Асю с интересом. Семен. Когда зазимовала на острове – познакомились.
Заупокойная ектения, какая-то веселая, пронеслась над черным убранным полем. После нее, на вечерне, Асю благословили к старцу. Не удержалась, достала припрятанное, на ночь сделала глоток. Спала плохо, муж во сне наорал на нее, огрел мороженой курицей – будто щекой на лед пристелилась. На Смоленский скит шла долго, час дороги растянулся на три, то пот прошибал, то хотелось развернуться и бежать. Садилась на валуны, тощие коленки свои пальцами сжимала, чтобы не сорвались, назад не унесли.
Пришла в скит, а там толпа вьется, и не в храм, а куда-то в лес, заводь с причалом огибает. Вода смирная, в ней желтые деревья светятся. На Центральной усадьбе, как вышла, ураган выл, тучи собирались, а здесь – солнце.
Ася дождевик сняла. Дыхнула в ладошку, потянула носом: еще пахнет. Сорвала дубовый лист пожевать, потом в конец очереди встала, прищурилась, полсотни человек насчитала: и откуда они только взялись? Спросила: «Быстро принимает?» Бабулька от нее отшатнулась, лист не помог, значит. Ася утерла пот, смяла дождевик, вцепилась в него, чтобы не трясти руками. Щеку приласкало солнце, запахло полынью и кислинкой чабреца. Хотела узнать у бабульки, до какого хоть часа принимает: может, и не стоять уже. Та сама обернулась:
– Ты, что ли, Ася?
– Ну да.
– Так иди давай, батюшка с утра тебя ждет.
– Да как же я? Очередь вон какая.
– Не твое дело.
Стоит она, жмурится. А люди ночь не спали.Ася пошла вперед, кося глазом на очередь, шаркая сапогами по тропинке. От воды пахло летним теплом, нагретой тиной. Поднялась на пригорок, вступила в лес. Хрустела под ногами хвоя. Показалась избушка: окно низкое, кривое, отчего-то поперек доской заколочено. Только крыша у избушки новая. Девочка на инвалидной коляске покрутила колеса тощими руками, отъехала от низкой двери, пропустила. Вот, значит, чье место Ася отняла. Она заморгала, чтобы не плакать. Сзади очередь запела молитву: «Согрей нас дыханием любве Твоея и никогда не отступай от нас, да не оскудеет вера в нас гре-е-ешных». Ася толкнула дверь, забыв перекреститься.
В келье у Власия было просто и чисто. Лежанка с матрасом, чайник на столе, печка крошечная, самодельная, цветок разлапистый, иконы, книги, четки. Жизнь в комнате творили канарейки. В круглой клетке Ася насчитала их пять штук: ни минуты не сидели на месте – перебирали жердочки, вскрикивали. Купались в миске с водой. Воздух возле них вибрировал и чирикал. Власий спокойно заваривал чай. Прочел молитву, налил две кружки. Ася молчала, не зная, с какого места рассказывать. Власий, все такой же, серебряный, улыбнулся ей, подвинул ближе кружку – в ней распаривался лист малины, какие-то цветы. Цвет зеленоватый. Ася хлебнула, жар улегся. Начала говорить и не могла остановиться, перелистывая память, как записную книжку: вот тут мать вытирает ей щеку платком, потом ноги матери над столом, туфля слетела с левой, на полу листок в клетку: «Никто не поможет: ни люди, ни врачи, ни Бог». Медучилище, склянки спирта за стеклом, рука мужа надевает кольцо, а оно жмет, качается свет в подъезде, жар, пиво, легчает, квартира, запертая на ключ, водка, боль, будто скула треснула, подруга подогнала канистру «горючего», жар, удар по голове дверью: она перегородила вход в подъезд, мальчишка просто перешагнул через нее, белый потолок, капельница, еще круг, развод, еще, еще круг, бомжатник, еще. Край.
– Как мне теперь? – Ася уже не слышала канареек, гундосила. – Отец? Что делать-то?
– Радуйся.
Ася всхлипывала, мысли жалили, хотя знала, что сейчас чистая. И все получила. Нечего добавить. Жар унялся этим сиянием. Назад шла, напевая ту молитву – думала, всю память пропила, а нет, вот они, слова: «Согрей нас дыханием любве Твоея». Заводь сделалась синяя, как море, навстречу бабочкой пролетел желтый лист, Ася стянула шапку, подбросила, поймала: «И никогда не отступай от нас». Она чувствовала, что сама отступится, когда-нибудь отступится, но не сейчас.
Она радовалась. Каждый год приезжала трудиться. Радовалась мхам, бухтам, древним крестам над обрывами. Когда давали волонтерам чуть присоленную форель, когда прогретым сосновым духом пах местный ладан – радовалась. Валуны помнили ее распевы, серебристый лишайник вторил новому цвету ее волос. Сиял как старец. К избушке Власия она прибегала по приезде первым делом, каждый год. Стояла и смотрела на низкое окно с перекладиной, даже в очередь не становилась. Понимала: старцу нечего ей добавить. Все сказано.
Маша замерла над плащаницей, ее духи перебивали запах цветов из венка.
– Теперь совсем другое дело, – вырвалось у Аси.
Она скорее отошла в сторону, не стоит этой челябинской ее мысли подслушивать.
Жизнь – как этот пасхальный подсвечник, трикирий, где сразу три свечи зажгут сегодня. Ася взяла тряпку, протерла маслянистое золото. Вот, значит, Павел справа. Уехать с ним в Москву, обустроиться, найти работу не в домах реабилитации. Она и старше-то его всего на пару лет, не срок. «Вошь и то дольше живет», – говорили псковские бомжи. Когда их разогнали, рассовали по ночлежкам и психдиспансерам, один предложил ей смыться на Валаам. Сам не успел, замерз где-то. «Вован, прошел Афган». На Смоленском скиту, близ избушки отца Власия, она каждый год ставила за него свечу «за упокой». Говорили, там молятся за всех воинов – синодики сохранились с Первой мировой. Вована записывала Владимиром. Настоящими именами в их конуре – гараже-заброшке – никто не пользовался. Там вместо Анастасии она стала Асей. Так ее только мама называла…