Полвека любви
Шрифт:
Я получил «лимитку», состоящую из талонов на покупку одежды и обуви. В сущности, карточку. В магазин Военторга из Германии привозили товары, и по этим талонам офицеры базы приобретали: туфли дамские и мужские, чулки и носки, отрезы «типа шерсти» или «типа шелка», кофточки из чего-то искусственного… Все это было невысокого качества и стоило недорого. Но, читатель, примите во внимание, что мы, вся страна, страшно обносились за годы войны. Наша неповоротливая промышленность, настроенная на военное производство, выпускала очень мало ширпотреба, магазины пустовали, и поэтому свинемюндская «лимитка» воспринималась как благодеяние.
Лида писала, что мечтает о махровых полотенцах и о шубке для Алика. А мне очень хотелось, кроме этих редкостных предметов, купить Лиде котиковую шубу (венец желаний свинемюндских дам) и себе — пишущую машинку. Но моей зарплаты на
Еду в Берлин. Цель моей командировки — заказать клише для газеты (я везу пачку фотографий). Я взял под отчет 2000 марок. Из них 500–600 пойдет на оплату заказа, а остальные я намерен потратить на покупки (эти деньги потом, при отчете, у меня вычтут из зарплаты). Кроме того, у меня 4500 марок, которые дал мне Валя: я должен купить котиковую шубу для Ирины. Я богатый человек, да вот беда: все мои деньги — не мои.
До Берлина прямой дороги нет. В Грайфсвальде первая пересадка. Ну, смотри, смотри на побежденную Германию. Она мне кажется застроенной серыми домами с крутыми черепичными крышами и пахнущей кислым дымом. Это дым сгорающих в печах торфяных брикетов, какие и я нашел в подвале своего камстигальского дома. Германия пахнет Камстигалом.
Чем ближе к Берлину, тем явственней следы войны. А уж сам Берлин! Нет, не так, как в Кенигсберге, но тоже очень много разрушенных домов. Колоссальный неуютный темно-серый город. И здесь «камстигальский» запах сгорающих торфяных брикетов.
Вот где мне пригодились когдатошние (теперь казалось: в другой какой-то жизни) уроки у Анны Иоанновны. Немцы меня понимали, объясняли, как пройти или проехать туда, куда мне нужно, и я их понимал. Ни разу я в Берлине не заблудился. Остановился в гостинице для советских офицеров, клише заказал в типографии газеты СВАГ — Советской военной администрации в Германии. Оплатил заказ и получил два дня, свободных от дел.
Много бродил по Берлину, тут и там обходя огороженные развалины. Огромные белые щиты извещали: «You enter the British sector», «You enter the American sector», «Eintritt im Sowjetsektor». Я видел солдат союзников — всегда веселых, хохочущих американцев, французов в лихо заломленных беретах. Однажды разговорился с несколькими американскими военными — двое белых, двое чернокожих — и, не утаю греха, выпил с ними по кружке пива в угловой Bierstube (ох и не поздоровилось бы мне, если бы это увидел советский патруль!). Тогда еще можно было ходить по всем секторам оккупации, но общение с союзниками воспрещалось, уж не говорю о выпивке. Один из американцев показал мне фотокарточку красивой блондинки, которая, насколько я понял, ожидала его в штате Миннесота, и пригласил на предстоящую в конце года свадьбу и вообще не хотел меня отпускать из пивной. Солдаты-негры скалили огромные белые зубы.
Грохотом городской электрички полнились улицы Берлина. Поезда мчались по черным мостам над прохожими, над машинами и желтыми трамваями — над безумным городом, из которого выплеснулась долгая кровавая война и в который она вернулась как сокрушительный бумеранг. Высокомерный Берлин лежал полуразбитый, сдавшийся на милость победителей — но уже прорастала сквозь руины новая жизнь. Вовсю торговали неизвестно откуда взявшимися товарами, наливались пивом в бесчисленных «бирштубах», афиши с рыжей красоткой на трапеции извещали о представлениях в мюзик-холле на Фридрихштрассе.
Рейхстаг без купола выглядел как побитый войной дом, только очень большой. По обе стороны Бранденбургских ворот зияли припорошенные снегом пустыри. На Унтер-ден-Линден знаменитые липы стояли черные, печальные — мертвые.
Я занялся покупками. Для Альки купил кроличью шубку с капюшоном и игрушки. Для Лиды — отрез черного крепдешина. Себе — новую фуражку. Купил и котиковую шубу для Ирины.
Обратный путь был с теми же утомительными пересадками.
Поздним вечером я вошел в купе вагона первого класса, там оживленно, громко разговаривали трое немцев. При моем появлении они разом умолкли, воззрившись на меня испуганно. Наверное, впервые увидели флотскую черную шинель, которая в их памяти могла ассоциироваться с эсэсовской формой. Мы разговорились. Попутчики похвалили мой немецкий («настоящий берлинский, без акцента»). Один из них оказался функционером СЕПГ областного уровня. У него было худое лицо в резких морщинах. Кажется, он при Гитлере сидел
в концлагере. Он сказал в ходе разговора:— Вообще, Гитлер совершил большую ошибку. Он не должен был лезть на Sowjetunion. Германия вместе с вами должна была атаковать Англию.
— Мы вместе с Гитлером? — удивился я. — Да вы что, геноссе? Советский Союз не может участвовать в империалистических войнах.
— Конечно, конечно, — закивал функционер. — Я не хочу сказать, что мы, коммунисты, заодно с Гитлером. Мы боролись с нацизмом. Но с Англией, — добавил он, немного помолчав, — надо было покончить.
Переубедить его я не смог: может, моего «настоящего» немецкого не хватило для серьезного спора, а может, просто хотелось спать. Я откинулся на спинку сиденья, обтянутую потертым красным плюшем, и закрыл глаза.
Это беспокойное время снова ожило в памяти.
Меня тревожило то, что начфин базы тянул с денежным переводом тебе, и я писал, чтобы ты заняла деньги у Прошиных. Тревожило, что у тебя кончаются дрова, а Мажаров, обещавший привезти несколько кубометров, тянет, не привозит. Ужасало, что ты с Алькой мерзнешь: печка плохо топится, что-то в ней неладно, а в окна, как ни затыкай и ни заклеивай щели, дует холодный ветер с моря. Меня расстраивало то, что ты писала об испортившихся отношениях с соседкой — Марусей Петровой. Маруся, после отъезда Петрова в Балтийск, как бы сбросила маску этакой голубки и повела себя нагло. Заявила, что Алькин плач за стенкой мешает ей спать… и что ты жжешь слишком много электричества и газа и должна платить не половину, а больше… Не стеснялась брать воду из ведра, которое ты тащила с улицы на третий этаж…
А я, вместо того чтобы защитить тебя и взять на себя неизбежные тяготы быта, торчу тут, на другой стороне моря, и занимаюсь делом, из которого давно вырос и которое мне обрыдло до чертиков…
Из моих писем 1949 года:
…Вчера отправил тебе посылку…
Время ползет немыслимо медленно. Какая чудовищная нелепость все же случилась… Часто перечитываю твое письмо с выписками из Флобера. Да, это так: «Радость длится минуту, а ждешь ее месяцами». Но я не хочу, чтобы выстраданная, купленная дорогой ценой разлуки радость — длилась минуту. Флобер сказал это, конечно, просто для красного словца — никто не заставлял его жить в разлуке. Для нас это не подходит. Лучше сказать так: пусть радость, которую ждешь месяцами, длится всю жизнь. И так должно быть. Так будет!
«Чем труднее мне писать, тем больше растет во мне смелость» — очень верно сказано. Да, я чувствую себя сейчас гораздо увереннее. Уже почти не испытываю робости, оставаясь наедине с чистым листом бумаги, который я должен оживить. Конечно, трудно, очень трудно, но — как ни парадоксально — чем труднее, тем легче…
Ли, теперь я твердо знаю: неудачи меня не остановят. Даже если не выйдет с пьесой — все равно, буду писать. Пока не добьюсь. Не писать — я уже не смогу.
Как ты нужна мне, родная! Моя подруга, моя любовь…
…Заканчиваю 7-ю картину. Медленно движется. Бывает, за целый вечер напишу всего несколько реплик. Нет, не выдохся, не устал — просто трудно. Да и голова после дня работы, возни с газетой — уже не свежая, не могу заострить мысль на кончике пера (как Бальзак, о котором сейчас читаю)…
Часто начинаю фантазировать: мы живем в Москве. Я пишу свою повесть о Ханко. Алька в соседней комнате возится со своими игрушками или рисует картинки из жизни индейцев. Ты приходишь с работы — усталая, но радостная, возбужденная. Рассказываешь мне о событиях дня. Я читаю тебе новую главу. Вечером — в театр, на премьеру. Или приходят друзья — Сережка с Милой. Хохочем до поздней ночи… Хочу, чтобы было так!..
Еще перед отъездом Лидиной мамы из Либавы был у нас разговор о том, как помочь ей вырваться из постылого Геокчая. В Баку, как и в других столичных городах, ей жить запрещено. Но Либава — не столица республики. Рядовой провинциальный город. Почему бы не запросить МВД о разрешении Рашели Соломоновне поселиться в Либаве, у родной дочери? Я не очень верил в такое разрешение: Либава — военно-морская база, въезд сюда по пропускам. Но — чем черт не шутит?
Я написал в МВД письмо — дескать, разрешите одинокой пожилой женщине, отбывшей срок в качестве жены репрессированного мужа, приехать на жительство к родной дочери.