Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Уже давно Гюнтера Штайна нет в живых. С грустью думаю я о своем немецком сверстнике, о необычности наших встреч.

Мы оба родились в апреле 1922 года, чуть ли не в один день. Его воспитал гитлерюгенд, а меня комсомол в том духе, что мы заклятые враги, антиподы. Я ненавидел фашизм, он — коммунизм. Судьба как бы позаботилась, чтобы мы с Гюнтером трижды встретились: первый раз, правда не ведая об этом, в 41-м в штормовом Финском заливе, с оружием в руках; второй — в 65-м в бакинской гостинице «Интурист» — два писателя, один из которых перевел книгу другого, а этот другой, то есть я, перевел его статью для газеты;

третий раз встретились в ГДР на фоне берлинской стены.

Мы оба были коммунистами. Должен, однако, признать: мое членство в партии (я вступил в блокадном 1943 году в Кронштадте) к моменту встречи с Гюнтером Штайном стало формальным. Я платил взносы, но официальной идеологией был сыт по горло и, словом, в эти игры уже не играл.

Отнюдь не склонен приписывать себе давнюю оппозиционность. Но сомнения в том, что у нас все самое-самое правильное, появились действительно давно. Массовые аресты, которые мы в школьные годы воспринимали как суровую, но необходимую меру защиты социализма, возобновясь после победоносного окончания войны, вызывали тягостное недоумение. Сомнения усилились после зловещего постановления об Ахматовой и Зощенко. Потом — шумная кампания против «космополитов», имевшая явно антисемитский акцент. «Дело врачей» и гнетущая атмосфера начала 1953 года нанесли, так сказать, последний удар. Стало очевидным бесцеремонное давление официальной лжи на души людей.

XX съезд, «оттепель». Прекрасные месяцы между мартом и октябрем 1956-го — вспоминаю о них как о выздоровлении после тяжелой болезни, как о первом глотке свободы.

Вскоре, однако, стало опять подмораживать. Надо ли перечислять известные события? Я стыжусь, что не вышел из КПСС в августе 1968-го. Стыжусь, что не вышел в декабре 1979-го. Партаппарат, разумеется, командовал, не спросясь у меня, но я-то — по инерции повиновения партийной дисциплине — поддерживал его сытый комфорт своими членскими взносами… Стыдно…

Ну да, заикнись я тогда о выходе из партии, на меня и мою семью обрушились бы всякого рода невзгоды — я не был к ним готов… И лишь когда началась перестройка с ее гласностью, я написал заявление о выходе и сдал партбилет.

И вот думаю о моем немецком друге и антиподе Гюнтере Штайне. Его, ортодоксального коммуниста, огорчали «ревизионистские шатания» советских товарищей по партии. Для него было непреложно: раз ты коммунист, значит, твой долг бороться за торжество коммунизма.

С долгом нам с юных лет все было ясно. А как насчет морали? Тут агитпроп тоже не видел проблемы: морально то, что полезно для борьбы рабочего класса. Но противоречие между понятиями о долге и морали отнюдь не снималось непререкаемыми догмами большевизма.

Это противоречие, имеющее общечеловеческое значение, вообще не принадлежит исключительно XX веку — оно возникло на заре цивилизации, об этом мощно свидетельствуют трагедии Эсхила и Софокла. Вспомним, как мечется Орест, вынужденный по велению родового долга мести за убитого отца убить преступницу-мать, — как мечется он, терзаемый муками совести, преследуемый эриниями. Человек на то и гомо сапиенс, чтобы стремиться вырваться из первобытного стада, из оков родового проклятия, перестать быть игрушкой слепого рока. Свобода, основанная на праве, в том числе и праве сознательного выбора, — наверное, величайшее достижение человечества на трудном пути истории. Столько крови пролито за эту свободу.

Но родовое проклятие, атавизм варварства, тяготеет над родом человеческим. В XX веке это проклятие явилось в обличье тоталитаризма,

но не голого, так сказать, не откровенного, как деспотии древности, а — одетого в пышную словесность, в идеологию. Ты должен утвердить превосходство немцев как расы господ, твердили Гюнтеру Штайну. Ты должен бороться за победу коммунизма как самого-самого передового строя, твердили мне. А кругом враги! — кричали, надрываясь, обе идеологии. Враги должны быть уничтожены! Если враг не сдается…

Вот почему, думаю, Гюнтеру не слишком трудно дался переход от нацистской идеологии к коммунистической. При всей их формальной противоположности они близки по своей тоталитарной сути. Нисколько не хочу бросить тень на память об этом порядочном и добром от природы человеке. Он не был виноват в том, что с детства в него вбивали одну тоталитарную идеологию, которую — после ее краха — заменили другой.

А разве в нас не вбивали? Разве не мы орали у пионерских костров: «По всем океанам и странам развеем мы алое знамя труда»? Разве не искривляло нам мозги тотальное господство «единственно правильной» идеологии?

Но вот что феноменально: несмотря на жесткое давление бесчеловечной системы, далеко не все из нашего злосчастного поколения превратились в нерассуждающих олухов, в героев Оруэлла. Лучшие, храбрейшие — протестовали, выходили на площадь, шли в тюрьмы. Другие, пусть медленно и мучительно, прозревали, выдирались из опостылевшей ортодоксии, учились мыслить самостоятельно. Ну да, знаменитые «кухонные» разговоры интеллигенции, чтение запрещенных книг, самиздата и тамиздата… Мы сбрасывались десятками, четвертными — эти деньги шли бедствующим семьям осужденных диссидентов…

Вот почему многие из моего поколения приняли всей душой перестройку с ее отказом от идеологического пустозвонства, с ее признанием приоритета общечеловеческих ценностей.

Я не знаю: доживи Гюнтер Штайн до осени 1989 года, был бы он среди тех немцев, которые рушили берлинскую стену, die Mauer? Вряд ли. Но думаю, что и он сделал бы выбор в пользу свободы.

— Ли, я был в Горсправке. Рылся в ворохах объявлений о междугородных обменах. Ни черта нет. Москвичи не хотят в Баку.

— Ну что ж, можно их понять.

— Я оставил объявление об обмене, но надежды мало… Что за жизнь? Всюду — нельзя… Нельзя жить там, где хочешь… Нельзя писать то, что хочешь…

— Все-таки фантастика дает тебе такую возможность.

— Ну, отчасти… Ты же видишь, как тяжело проходит «Тартесс», опять он застрял, какие-то замечания в Главлите. А как трудно писать «Плеск»! Действие происходит в будущем, но прямо рука не поворачивается писать о коммунизме, победившем на всем земном шаре.

— Не поворачивается, так не пиши.

— Другое будущее Главлит не пропустит.

— У тебя же там космонавт, его судьба, его любовь… и как его жена уходит к этому… ну, к гениальному физику… А про коммунизм не надо.

— Ты права. Хотя без примет времени все-таки не обойтись…

— Сегодня прилетела Натэлла. Она досрочно сдала сессию.

— Знаю. Ты говорила с ней?

— Да, она звонила перед твоим приходом. Говорит, что Алька сдал структурные методы на четверку. И пошел досрочно сдавать математику. А математик решил: если досрочно, значит, одаренный. И дал жутко трудные задачи. Две Алька решил, а третью не довел, что ли, до конца, и математик перенес зачет на завтра. Он какой-то сумасшедший, этот Шиханович.

Поделиться с друзьями: