Поля чести
Шрифт:
Мария села рядом с братом, в изголовье, и, не мешкая, взялась за работу. Достала четки, выбрала у себя на небе главного по страданиям — а это сам Христос, что, конечно, не умаляет заслуг святых мучеников, растерзанных, забитых камнями, обваренных, — и, шарик за шариком, молитва за молитвой, стала просить взвалить на свои могучие плечи еще и страшный свист, вырывающийся из груди брата. А за это она — но что она может отдать, когда ничего не имеет, — за это она пожертвует желанием, которым по ночам томится ее плоть, пожертвует своей женской кровью. Кровь за кровь — все по-честному. И вправду, к Жозефу понемногу возвращаются краски, он уже садится на постели и даже ест. На землю Турени пришла весна, Луара вздулась от талых снегов, в стакане отцветают ландыши. Он говорит, что скоро вернется домой, бодрится, шутит с дежурной медсестрой, обещает жениться на ней, как только поправится. Та смеется (к ней сватается, по меньшей мере, двадцатый), Мария поджимает губы. Потом он чувствует слабость, начинает покашливать, хочет отдохнуть. Ложится, вытягивает руки вдоль тела, закрывает глаза. После кратковременного улучшения его снова мучают хрипы, жар, кошмарные видения войны. Лицо становится белым, как простыня, к вечеру начинается агония. На этот раз врач говорит, что надежды нет. В полумраке
Жозефа больше нет, его имя написано на открытке религиозно-патриотического содержания, какие продают по пять сантимов на благотворительные цели в приходе Коммерси (супрефектура в департаменте Мез, славится печеньем «магдалинки»); открытка окаймлена черной траурной полоской, наверху заголовок под стать названию героического романа: «Поля чести», и подзаголовок из романа бульварного: «здесь в 1914–1916 годах лилась рекой кровь французов». (И продолжает литься. Подробно обо всех событиях нам обещают рассказать в книжке, которая выйдет после войны.) Посередине широкий черный крест с монограммой Христа, а вокруг — названия памятных мест: Артуа, Сербия, Дарданеллы, Марна и Маас, Лотарингия и Эльзас, Аргона, Изер — будто трагический венок, где каждый листок обозначает сражение, и значимость его определяется числом жертв, а потому Вими пишется такими же буквами, как Ланс, Димюд — как Остенде, Лез-Эпарж — как Нанси. Хвала Господу за чудесную битву при Марне, сплотившую наши ряды. Если и вправду она сродни чуду — кресту Хлодвига в небе над Тольбияком, спасению Парижа святой Геневефимой, Орлеана — Жанной д’Арк и жителей Рима — Львом I, добившимся для них пощады от вандала Гензериха, — значит, Бог не оставил нас и, сокрушенно взирая на то, как его сыновья используют данную им свободу, сохранил к каждому милосердие и любовь.
«Благословенна память героя», и далее место для имени, ручейком вливающегося в великую красную реку гигантского маточного кровотечения — его аккуратным учительским почерком вывела юная Мария, у которой история (мировая, скрестившаяся тут с безвестной историей нашей семьи) отняла двух братьев. И еще она приписала на полях, потому что в строку едва вмещалось имя (рутинный формуляр для простых смертных, пехотинцев, именами которых исписаны памятники, сделанные по подобию положения во гроб, где над столбцами фамилий тяготеет некая республиканская идея спасения): «В 21 год ранен в Бельгии, скончался в Туре 26 марта 1916». Эта лаконичная справка спасает Жозефа от долгой ночи забвения.
На узком пространстве выцветшими от времени фиолетовыми чернилами тетушка умещает тайну жизни и смерти. Двадцать один год. Лаперуз, как мы знаем — она сама нас этому учила, — в четырнадцать лет командовал фрегатом, а к двадцати одному, наверное, повидал все на свете, но Жозеф, что он видел, кроме родной деревни и опустошенных войной пейзажей, что запомнил из путешествий, кроме брезента над головой, Жозеф, возможно не знавший женщины, брошенный в адскую мясорубку, 26 мая 1916 года был еще слишком молод для главного события в жизни.
А год спустя настала очередь Эмиля. Этот год разделил братьев в бесконечном мемориальном списке: Жозеф внесен в колонку погибших в 1916-м, Эмиль — в 1917-м, разбросало их так, что если какой любознательный потомок и заметит две одинаковые фамилии, то подумает: может, родственники, а вот если б имена стояли рядом, все бы видели их близнецами: два брата, павшие бок о бок, сраженные одной бомбой, соединенные смертью. Мария разделила новое горе — а на него у нее уже остались только слезы — с Матильдой, молодой вдовой, матерью Реми, которого отец только и видел что во время короткого отпуска по случаю его рождения. Он приехал под вечер, не снимая солдатской шинели, тихонько подошел к люльке, осторожно наклонился, боясь огорошить крохотное существо грохотом войны, и обомлел от счастья, увидев маленькие кулачки, сжимающие светлые сны, аккуратную каемочку смеженных век, волосы ангелочка, просвечивающую сквозь кожу сеточку вен и почувствовав загрубевшей рукой несказанную свежесть дыхания, звавшую его к молчанию. Приподняв муслиновую занавеску, Матильда показывает свое творение прославленному воину. Для нее он, конечно, прославленный, хоть и одет в пропахшую потом, пылью и невзгодами солдатскую шинель. Она читает на его обветренном лице, в морщинах, пролегших в уголках рта и на лбу, что жизнь на фронте — не сахар, что там требуется великое мужество. Она не смеет жаловаться ему, что испытывает лишения (он-то лишен всего), что ей приходится выполнять всю мужскую работу, все решать одной, что она устала и что Рождество без него ей не в радость, хотя она и поставила на комоде маленькие ясли и смастерила из оберточной бумаги стенки пещеры, превратившие палестинское селение в магдаленскую стоянку. Благодарность и жалость переполняют ее. Гладя его рукой по волосам, она признается, как ей не хватало его ласки, а он, подняв голову от колыбели, хмелеет от запаха женской пудры. Ей до сих пор не верится, что это он, — так долго она его ждала, так часто мечтала о его приезде. Она глядит на него и думает, не велик ли свитер, который она связала, ведь мерила-то по памяти: вытягивала руки и воображала, как обнимает мужа, как кладет голову в будто для того и приспособленную ложбинку на плече, которую и нащупывает сейчас, в то время как он, с поспешностью, более уместной при ловле блох, вытаскивает одну за другой шпильки из ее волос и складывает на тумбочку, где она найдет их наутро, когда он передаст ей плачущего спросонья младенца, а тот, улегшись на ней и успокоившись, начнет с жадностью сосать ее грудь, и молочные слезы потекут у него изо рта. Когда он насытится, отец высоко поднимет его на вытянутых руках в тусклом свете нарождающегося дня, так что малыш срыгнет и оставит белесый след на синей форме, лежащей на стуле. Эмиля это мало беспокоит. Отныне он чувствует себя неуязвимым в будущих сражениях, уверенный, что, как канатный плясун, проскользнет среди пулеметных очередей, хранимый воспоминанием о сыне-победителе, родившемся второго декабря, в день Аустерлица и коронования императора — что из этого следовало,
никто толком не знал, но Реми не забывал упомянуть о знаменательном совпадении в каждый день своего рождения, примазываясь слегка к имперской славе, так что в конце концов в семейной памяти последний поцелуй Эмиля перед отъездом на фронт смешался с прощанием в Фонтенбло в комнате с пчелками на обивке.Эмиль отсутствовал на своих похоронах. Долгие годы Матильда приходила к пустой могиле. Ее муж погиб, его видели мертвым, но бои сделались столь ожесточенными, что перерывы для выноса тел уже не соблюдались. Подготовку к масштабному наступлению тяжелая артиллерия вела иногда неделями, выпущенных по обстреливаемому участку снарядов хватило бы, чтобы целую страну стереть с лица земли. Солдаты лежали в окопах, вжавшись в землю, оглушенные грохотом, не рискуя поднять голову или протянуть руку за фляжкой, голодая по нескольку суток, пока дежурные (безоружные герои, пробирающиеся по траншеям с огромным котелком, который ни при каких условиях нельзя опрокинуть, и котомками с хлебом) не поднесут еду, не смыкая глаз, затаившись в узкой щелочке земли с ощущением, что страшный сон не кончится никогда. Трупы постепенно затягивались вязкой глиной, сползали в воронки, засыпались землей. Солдаты, идущие в атаку, натыкались то на руку, то на ногу, падая, целовались с мертвецом, чертыхаясь сквозь зубы, свои и того, другого. Когда покойник ставит подножку — это плохая примета. И все же кто мог срывал с его шеи номерок, спасая от безымянного забвения, словно бы трагедия неизвестного солдата в том и состояла, что он потерял имя, а не жизнь. Так случилось и с Эмилем: Матильде сообщили только, что он погиб в секторе, именуемом Верхний Маас. А вдруг Эмиль просто потерял жетон и кто-то его подобрал? Или поменялся номерком с товарищем, чтоб задурить голову тупому капралу? Точно ли Эмиля нет в живых?
Известны случаи, когда люди возвращались из плена через много лет после войны. Рассказывали, что контуженых и беспамятных заносило на Восточный фронт, где они заново устраивали свою жизнь. Батраки находили у голубоглазых полек несколько акров земли, которых не имели в своем краю. Родина была к ним менее благосклонна, чем женщины, искавшие мужика в хозяйство. Говорят, заблудившихся, голодных солдат такие невесты буквально подстерегали. Сытный бутерброд, немного ласки — иной раз этого хватало, чтобы удержать невольных трагических актеров. Да, но зачем Эмилю искать на стороне то, что было у него дома?
Безумная надежда на его возвращение с годами таяла и таяла, Матильда нашла кратковременное утешение в религии, совсем не так, как того хотелось бы ее невестке, а по-светски, на свой лад, короче, по слухам, в общении с одним весьма соблазнительным аббатом. Вообразить при этом тайные объятия было бы явным преувеличением. Самое смелое, что можно представить, — это приятная для обоих задушевная беседа двух одиноких людей — самодостаточная болтовня, подобная спокойной любви. В конце концов, Иисус Назарянин тоже был красивым парнем, и вызов синедриону и Риму бросили женщины, они первые пришли ко гробу, и в награду за верность им первым открылось Воскресение. Как восхищались все посланиями апостола Павла, а стоило ему самому появиться в Эфесе или Коринфе, так никто и слушать не желал заикающегося коротышку. Небо наделило аббата ангельским лицом, вот он и пользовался своей красотой, чтобы возвращать в стадо заблудших овечек. К ним Мария, работница первого часа, относилась с якобинской безжалостностью, от которой и чахли петунии в саду Матильды.
Письмо из Коммерси шло к нам десять лет. С ним оборвалась для Матильды ее молодость, рухнули последние надежды, и она вступила в ту пору жизни, когда человек если еще и позволяет себе мечтать, то уже никак не связывает эти мечты с реальностью. Соболезнования в первой строке отчетливо говорили, что желаемое никогда не сбывается и чуда уже не случится, что нет никакой большеглазой польки, прибравшей к рукам симпатичного француза, нет и потери памяти, что Эмиль действительно умер. Далее боевой товарищ пишет, что наспех похоронил его под эвкалиптом и сможет показать место, если семья решит забрать тело, как того, дескать, хотел умирающий, а не закопай он его тогда, сбросили бы в общую могилу или оставили гнить на поле боя. Но Матильда этих строчек уже не видит, глаза ее затуманились, и стоило ей моргнуть, как на бумагу ручьем хлынули слезы. Письмо не сообщило ей ничего нового, о гибели мужа она узнала двенадцать лет назад, просто оно подвело окончательную черту под ожиданием, и дверь захлопнулась. Она вспоминает, много ли было счастья в ее ушедшей юности, итог получается убогий: овчинка не стоила выделки.
Зима 1929-го выдалась одной из самых суровых, какие только известны. Второго февраля один пьянчужка замерз стоя, прислонившись к дереву («Вестник Устья»). Пятого Бриер, второе по величине болото во Франции после Камаргских, бывшее некогда заливом с островками там и сям, но постепенно заполнившееся наносной землей, в одну ночь остекленело. Нутрии, родственницы аппалачских бобров, запущенные сюда в начале века в надежде на то, что пушной промысел послужит бриерцам подспорьем, застыли наполовину вмерзшие в лед в ту минуту, когда пытались выбраться из нор («Западный полуостров»). Восьмого в порту Сен-Назера, превращенного на время в Анкоридж, каботажное судно затонуло под тяжестью снега на палубе. Доки и пляжи усеялись трупами чаек, белыми на белом, спрятавшими головы под крыло в последней отчаянной попытке согреться. Луара тащила невиданной тяжести льдины, одна из которых чуть не потопила драгу в Сен-Флорене: по счастью, наш пресноводный «Титаник» сел на мель. Сугробы парализовали жизнь в крае. Поезда остановились, паровозы, переоборудованные в снегоуборочные машины, не справлялись с расчисткой путей. Дороже всех за такой каприз природы заплатили, как водится, всякие горемыки: нищие, замерзавшие в придорожных канавах и жалких бараках, одинокие старики, хилые дети, бездомные собаки и синицы.
И в эту полярную зиму Пьер снарядился в путь, не слушая возражений Алины, советовавшей ему дождаться теплых дней, поскольку оттуда, где он находится, Эмиль уже никуда не денется. (На память приходят женщины, пришедшие ко гробу в то пасхальное утро и с изумлением увидевшие пелены на месте благословенного тела.) После тщетных попыток добиться помощи от властей и долгого хождения по инстанциям Пьер решил, что сам отправится искать брата под эвкалиптом. Раз решил, откладывать поездку не стал, на погоду внимания не обращал, просил только об одном: пусть все думают, что он едет по работе, никому ни слова, ни намека об истинных причинах, все должно остаться между нами. Пятого числа, невзирая на мольбы Алины, он двинулся в сторону Коммерси, вдоль по Луаре до Орлеана, а дальше все время прямо: Монтаржи, Санс, Труа, Барле-Дюк.