Поправка Джексона (сборник)
Шрифт:
Жить одной в ее возрасте, старуха пятидесяти девяти лет! И что же она будет делать? На экскурсии ездить? Еще, может, кошку заведет, как бездетные? Она почему-то всегда считала, что наличие кошки у женщины есть признак полной капитуляции и ущербности и прямо ведет к стародевическому маразму.
Обед не надо будет готовить, только если захочется. Или когда к ней — лично к ней — гости придут.
Она представила себе эту квартиру, в которой она будет жить впервые в жизни сама по себе и эту опустошенную, легкую, необремененную жизнь, и вдруг зашипела в подушку совершенно незнакомым, хриплым, абсолютно неинтеллигентным голосом:
— А пошли вы все к черту! Всё —
Кто — к черту? Что — всё? Это было так неожиданно и страшно, что она немедленно зарыдала, хотя уже не плакала давно, не плакала даже, когда они впервые сообщили ей о предстоящем отъезде.
На самом деле она не плакала так живо и с таким удовольствием уже много, много лет.
Она собиралась плакать и не спать всю ночь, но заснула довольно скоро. Проснулась она с жуткой зареванной мордой, что тоже приятно напомнило молодость, и с совершенно ясным пониманием происходящего.
Дети хотят жить самостоятельно. Ну, пусть попробуют. Не младенцы. И она возьмет себе небольшую собачку. Не такого урода тонконогого, как у Виктории, а простую добрую дворняжку из приюта. Самое главное теперь — добиться, чтоб дали не тесную студию, а хорошую однобедрумную.
Они с Эстер сидели в парке, беседовали и пили кофе с баранками. Рита очень полюбила здешние баранки. Они здесь оказались точно такие же, как продавались там в годы ее детства, а потом исчезли.
Было так хорошо. Середина октября, еще жарко, и деревья совсем зеленые — приближение осени было заметно только по белкам. Все кругом кишело белками, они прыскали во все стороны, отъевшиеся, серебристые. Они все что-то закапывали в землю, или, как казалось Рите, раскапывали чужое. Вся земля была усыпана желудями, но эти дармоеды предпочитали баранки, складывали лапки с фальшивой умильностью, вспрыгивали даже на скамейку. Рита шугала их, а Эстер защищала.
— Микробы, — объясняла Рита.
— Это не микроб, нет! Это белка!
— Микробы на белке! — втолковывала Рита.
— Как ваша дочь, как ее муж, все здоровы? Как ваш милый Пусьа? — вежливо спрашивала Эстер.
Рита престала брать Пусю на их совместные прогулки, потому что заметила, что в присутствии любой собаки все душевные силы Эстер уходили на то, чтобы не показывать своего ужаса. Пусю приходилось оставлять дома, хотя собаки добрее и ласковее Пусеньки на свете не было. Но она уже давно догадалась, почему Эстер всегда все носит с длинным рукавом, даже в самую жару. У некоторых пожилых дам в Еврейском центре она несколько раз видела татуировки на руках. Номера.
В тот день они сидели на солнце, среди настырных белок, и Эстер, положив на старательно выглаженную юбку свои сухие, легкие, красивые руки с длинными пальцами, объяснила ей, почему никогда не ходит на бесплатные концерты для престарелых. Музыка на нее плохо действует.
Выяснилось, что Эстер когда-то училась музыке очень серьезно, в Берлинской консерватории, и уже начинала давать концерты. Она говорила со своей обычной любезной улыбкой и как можно проще: подлежащее-сказуемое, подлежащее-сказуемое, чтоб Рите все было понятно.
Эстер объяснила, что раньше не говорила о своем прошлом, но недавно к ней приходила молодая девушка, которая работает для архива, они собирают воспоминания таких людей, как Эстер, потому что их на свете скоро уже не будет. Она рассказала девушке и теперь может рассказать Рите.
Рассказывала Эстер про Хрустальную ночь, о том, что с ее семьей в ту ночь произошло. Рита всегда думала, что немцы были звери, но очень культурные. А Эстер рассказала, что ее концертный рояль соседи
обгадили и разбили на куски.Совпадение дат поразило Риту. Она даже попросила Эстер написать дату веточкой в пыли, чтоб удостовериться. Да — тот же год, тридцать восьмой, и тот же месяц, ноябрь.
До того Рита никогда не придавала случившемуся с ее семьей исторического значения, так же, как и профессию свою не считала карьерой, так же как и всю жизнь свою считала малозначительным частным случаем, бессмысленной суетой. Мамочка велела ей никому ничего не говорить, а Рита так мамочку обожала, она не то что с другими, она и с самой-то собой никогда об этом не разговаривала. Только во сне видела. Но не часто, не каждую ночь.
Отца забрали в ноябре. Пока шел обыск, дворник сидел в отцовском кресле и всё курил, а окурки бросал на паркет и растирал сапогом. Он до того, этот дворник, перед отцом так лебезил! Папа-то был крупный инженер, директор завода. Папу увели. Мамочка уснула под утро. А она, тринадцатилетняя, встала ни свет ни заря и впервые в жизни вымыла пол. Она до этого росла белоручкой и училась на пианино. Ее ужасно баловали. У них даже жила домработница, Настя из деревни. Папа был директором завода, а она — единственная дочка, такая избалованная.
Эта скользкая половая тряпка, вонючие окурки на полу, как они с мамочкой через несколько дней уехали в глубинку, на периферию… Мамочка была красавица и такая беспомощная, неприспособленная — Анюточка вся в нее пошла. А Рита с тех пор на любые жизненные ситуации отвечала лихорадочной бытовой суетой. И окружающих дергала, не давала никому ни минуты покоя, и делала все с натугой, с усилиями, самым сложным и малоприятным способом. Как будто епитимью на себя накладывала, судьбу замаливала, чтоб ничего еще более страшного не произошло.
Рита могла уже разговаривать довольно свободно, особенно в продуктовом, но тут от волнения перезабыла все слова. Тема была такая неподходящая для иностранного языка.
Объяснялась она в основном пантомимой: скрещивала пальцы перед лицом, изображая решетку, повторяя: фатер, фатер — что должно было обозначать арест отца, делала подметательные движения, отжимала, морщась, воображаемую тряпку. От этого в рассказе появился совершенно несвойственный Рите юмор.
Эстер, однако, слушала серьезно и вроде бы все поняла. Не смогла Эстер понять только одного: по еврейской линии начали серьезно сажать уже после войны. Эстер не понимала: почему евреев стали арестовывать после войны с фашизмом? А отца Ритиного забрали в тридцать восьмом не как еврея, а как саботажника.
Папа-то как раз никаким евреем не был. И мамочка не была. У мамочки была татарская кровь, поэтому Рита была чернявенькая, и ей приходилось всю жизнь открещиваться, объяснять свою чернявость. А здесь наоборот — в Еврейском центре она старалась заминать вопрос. Хотя никто особенно не спрашивал.
Они так засиделись в тот день, что уже начинало смеркаться. Правда, в парке за последние годы стало намного спокойнее, новый мэр порядок навел.
Старая Вика раздражала ее все больше и больше своими постоянными жалобами на домработницу бесплатную, которую ей прислали от муниципалитета, такая оказалась дура… «А там-то, дома, во Львове твоем, тебе умных домработниц бесплатно присылали? — мстительно думала Рита. — Там бы ты уже бабуся была в платочке, а здесь в мохеровом берете иностранка! Кто тут тебе чем обязан? Всю жизнь в месткоме проработала, людей небось на правилки сгоняла, речи толкала про империализм! Кормят тебя, квартиру дали, все тебе мало…»