Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Поправка Джексона (сборник)
Шрифт:

Конечно, Рита ей ничего такого не говорила, смотрела на Вику с выражением сочувствия, как привыкла смотреть на своих бывших соотечественников.

Но приятнее ей теперь было с Эстер, и она даже стала любезно улыбаться, как Эстер. Не всегда, изредка. По субботам и на большие праздники — на Пасхальный седер, на Суккот, на Хануку — она всегда старалась, чтоб их посадили рядом. Хотя Эстер была атеистка, но знала все обычаи. Рита тоже была атеистка, но тут полюбила праздники, особенно Пасху. Ей казалось, что про уход из Египта, про то, как в отказе держали, — ну совершенно как с ними было, с их семьей.

Правда, когда Эстер вступила в добровольное общество и начала помогать в парке садовникам, пропалывала

клумбы на старости лет, луковицы всяких тюльпанов и нарциссов сажала, и все Риту уговаривала — ну, от этих ленинских субботников Рита отказалась. Достаточно она за свою жизнь бесплатно наработалась.

Рита теперь занималась тай-чи в группе, собиравшейся в парке.

Дамы в брюках, теплых куртках и мохеровых беретах стояли, разведя руки, растопырив локти, как будто держали перед собой огромные бочки, и медленно-медленно поворачивались, приседая и вытянув вперед одну ногу. Руководила занятиями старуха-китаянка, вдова, которая когда-то содержала последнюю в районе настоящую китайскую прачечную. На лицах дам было выражение полной сосредоточенности — не то тупости, не то нирваны.

Рита занималась тай-чи. В парке. С китаянкой. Зрелище это было завораживающее, и не только своей сосредоточенной замедленностью. Представить себе Риту, размышляющую о здоровье, об улучшении своего здоровья, а не о болезнях, не об ухудшении и немощи, то есть Риту, ведущую исчисление не от негативного, а от позитивного, — раньше это было невозможно.

В этой новой самостоятельной жизни Рита почувствовала себя носительницей культуры. Она перечитывала классику. Она постоянно ездила на экскурсии. Культура оказалась утомительным занятием. От музеев болели ноги. Приятельницы не слушали экскурсоводов и не особенно смотрели на памятники истории, зато много и увлеченно разговаривали между собой.

— Ну а вы что? А он? Зачем же вы к нему всё ходите, пытаетесь объясниться? Он же глаз на вас не поднимает — упрется в свои бумаги, и всё! Ни души, ни сердца. Нет, вы должна потребовать, просто потребовать, чтобы вам дали другого врача.

Это они не про любовь уже разговаривали — сладострастное любопытство вызывали теперь постельные дела другого рода, но они продолжали делиться задушевными физиологическими подробностями, как когда-то в юности.

Теперь здешняя изнеженность уже не казалась смешной. Теперь Рита понимала, что докторшу ту, в детской консультации, которая Анюточку дефективной назвала — да тут бы она ее просто засудила, засудила. И большие бы деньги получила, да.

Теперь ей все казалось, что она еще поживет.

И она привыкла к этому городу, к своему району, к улицам, по которым много лет выгуливала Пусеньку. Она давно уже призналась себе, что отъезд оказался не таким уж несчастьем. Она могла уже побеседовать с новоприезжими о том, что баранки теперь в сравнение не идут с теми, которые продавались когда-то, в год их приезда, в лавочке на углу. Тогда их пекарь делал вручную и стоили они только двадцать пять центов, теперь таких не найдешь…

Почти совсем хорошо было ей в те годы, намного лучше, чем когда-либо в жизни. И у них, у детей, все было в порядке… Анюточка приходила иногда поиграть с Пусенькой, очень она полюбила Пусеньку, все брала его к себе.

На праздники они собирались, Рита приносила еду с собой уже приготовленную, чтоб не стоять с ним вдвоем на одной кухне, не готовить в четыре руки. Она все хуже и хуже чувствовала себя в его присутствии, хотя поводов для этого не было никаких, совершенно никаких.

А разговор тот с Анюточкой был уже так давно, еще на Войковской. Двадцать лет назад, даже больше. Ему Анюточка тогда ничего не сказала, ей первой.

И Рита ответила: «Нет, абсолютно нет! Тебе нельзя, ни в коем случае, даже не думай. Мы не справимся».

А какой еще тут мог быть выбор, с Анюточкиным-то

слабеньким здоровьем? И притом в отказе, и притом в малометражной квартире. Анюточка, конечно, кричала и плакала, как когда-то, когда ей запрещали на лыжах или летом на юг одной. Ему они ничего не сказали, ни тогда, ни потом.

Но почему-то Рите до сих пор было с ним неприятно. Все казалось, что он узнает как-нибудь, догадается.

И так прошло несколько лет, до того дня, когда он пришел к ней и что-то говорить начал про Анюточку, намеки какие-то неуклюжие начал делать, уже почти, почти совсем сказал, почти произнес слово, уже почти это слово дошло до Ритиного сознания — тут-то ее сознание отключилось, понимать она отказалась с этого момента навсегда.

На похороны — а ведь она представления не имела, кого это хоронили — ее привезли на микроавтобусе, в сопровождении дряхлой Виктории и медсестры. Она не плакала, потому что не знала, понятия не имела, кого хоронили, на него не смотрела и произнесла только три слова: «Ведь я предупреждала!».

Когда-то она обвиняла дочку в каждой детской болезни, всегда бывшей следствием неосторожности. Все болели нарочно, чтоб прибавить ей переживаний. И вот результат — теперь хоронили кого-то, она не знала кого, но ведь она предупреждала…

Она была уже достаточно стара, и достаточно с ней всего произошло, она имела полное право отказаться жить в том времени и реальности, которые всем другим представлялись настоящими.

Аня

Они приехали глубокой ночью, Аня спала долго, и утром ей начал сниться скучный запах материнской вареной курицы. Она открыла глаза, но не могла вспомнить, где находится. Голые стены, непривычно далекий потолок. Матрас лежал на полу.

Вчера их везли с аэродрома на автобусе. Пахло в автобусе предрассветной бессонницей — немытыми людьми, нестиранной одеждой. За время хождения по иммиграционным конторам она уже начала догадываться, что здесь никто не знает об ее исключительности. Ее бросили в толпу бывших соотечественников, людей, с которыми там, дома, она никогда не оказалась бы в одном месте, от которых и бежала. Никто тут не понимал, что она даже не говорит с этими толстошеими мужиками и визгливыми крашеными бабами на одном языке…

Как и всем в автобусе, ей было очень страшно.

На кухне стояла мать в своем сшитом для заграницы атласном халате.

— Какие у них тут куры! Сварилась за полчаса. Еще проварю минут сорок, для верности.

В ее бодром голосе была достаточная нота истерии, чтобы показать: эта бодрость и вообще эта курица стоили огромных усилий.

Аня посмотрела на фантастический пейзаж и начала ковыряться с рамой, пробуя открыть окно. Появление курицы на пустой кухне ее не удивило.

— Перестань — ты сломаешь, у них какие-то другие окна! Нас всех просквозит насмерть, надо немедленно повесить занавески.

— Я никакую куру не хочу, — сказала дочь, продолжая слабо дергать раму, — мы пойдем в ресторан. Здесь все ходят в кафе, в рестораны… Мы приехали в новый мир…

— Аня, — сказал ее муж, человек с неподходящим для интеллигента именем Валера, — а у нас в этом мире на рестораны пока денег нет. Он всегда говорил такие вещи.

Мир этот в первые месяцы был для Ани пустым и плоским. Реальными и знакомыми были только сны. Проснувшись, надо было вспоминать, где находишься.

Лингвистическое онемение вызывало онемение почти физическое, как от холода, когда губы не шевелятся, не чувствуешь ни рук, ни ног, себя не чувствуешь. Полное неведение, как будто вернулось младенчество. Телефон звонил редко, неожиданно и страшно, как звонят телефоны среди глубокой ночи. Ключ не попадал в скважину незнакомой двери.

Поделиться с друзьями: