Поправка Джексона (сборник)
Шрифт:
Аня много и подробно размышляла и рассуждала заранее о ностальгии, но тут ностальгия оказалась недоступной роскошью. Они были невыездные и никогда до того не покидали пределов собственной цивилизации. Она не могла предугадать, что предстоит им не ностальгия, а пытка некомпетентностью, унизительные поединки с мелкими загадками чужого быта.
Все книги о дальних странах были написаны путешественниками и туристами. Людьми, приехавшими в гости, которые вошли через парадный вход и у которых был выход. Людьми, имевшими проводников и гидов, информационные бюро, лакеев, банковские счета, рекомендательные письма, жившими в отелях и передвигавшимися в собственных каретах шестериком или
Их впустили с черного хода. Ошибки, даже маленькие, были катастрофичны. Городской транспорт, едущий без всяких гидов и объяснений не в ту сторону, завозил ее в страшные трущобные районы, откуда приходилось идти пешком, потому что всю мелочь проглотил сломанный автомат и нельзя было никуда ни доехать, ни дозвониться.
Город вызывал ощущение металлического скрежета, гвоздя по стеклу, привкус ржавчины во рту. Город вонял разнообразно и отвратительно — запах чужой грязи, чужой бедности. Она боялась глубоко вдохнуть эту чужую вонь и так и прожила первое время, не дыша. Самым острым чувством в те времена было чувство унижения, собственной бестолковости. Память об этом позоре сохранилась у нее на долгие годы.
И все время, днем и ночью, как будто нарочно, чтоб мучить и пугать Аню, кричали сирены пожарных машин и неотложек.
У Ани всегда был такой вид, будто она упала и разбилась, раскололась, и ее подмели и высыпали неосторожно в углу дивана: руки, ноги, локти, колени, торчащие под углами, как у людей не бывает, только на картинах кубистов или у жеребят новорожденных. Она была очень худая, длинная, с огромными черными запавшими глазами и тонким носом. Все называли ее лицо иконописным и византийским, и в этот византийский кубизм влюблялись. Аня знала о своей красоте теоретически, но думала, что красота эта никому не нужна, пропадает зря.
У нее были любимые цитаты, которые она мысленно повторяла. Например: «Как я была тогда молода и как удивительно несчастна!». Или: «Душа моя — как дорогой рояль, который заперт, и ключ от него потерян!».
На диване она читала в прежней жизни Хемингуэя, или Фолкнера, или Экзюпери, или Кафку. И знала, что когда-нибудь кто-нибудь над ее хрустальным гробом — продавленным диваном — склонится, и все гномы, заботливые, но неинтересные — разбегутся…
Мама Рита видела Аню не как человека, созданного по образу и подобию Божию, а как свое имущество, которое, вполне вероятно, что подсунули бракованное. Во всяком случае, как всякое имущество, Аня была бесконечным источником хлопот, боязни ущерба и поломки, страха, как бы чего не произошло. Благодаря Ритиным хлопотам, с Аней не происходило ничего, кроме будничности, застиранной скуки.
Даже он, будущий муж Анин, был ее личной жизнью всего лишь несколько недель, пока Рита не узнала о его существовании и не стала разбирать его по косточкам, предупреждать и остерегать. Тогда он немедленно стал таким же постылым, как и вся остальная поднадзорная Анина жизнь, и замужество произошло уже без ее участия и не по ее инициативе. Просто произошло. Его, Валеру, тогда преследовали власти, и Анечке мерещились жены декабристов, звезда пленительного счастья. Но его даже не арестовали, просто продержали в отказе, в очень скучной нищете.
В отличие от матери своей Риты, Аня никогда не суетилась и ни в чем практическом не участвовала.
Мироздание не соответствовало ее запросам.
Теперь, когда она попала в эту иностранную жизнь, которую видела раньше только на экране, жизнь эта потеряла всякую экзотичность и привлекательность. Теперь она видела только грубые декорации, пыльные кулисы, тряпки занавеса. Привлекательным
ей казалось теперь прошлое, темный зал с почти неразличимыми, знакомыми когда-то лицами. Только этим, в темном зале и хотелось рассказывать обо всем, их одобрение, зависть и восхищение были бы подлинным доказательством успеха. Но их уже не предстояло никогда увидеть. Переписка увяла через два года — глупо писать на тот свет. А тут, на сцене, она произносила заученные слова, улыбалась идиотской улыбкой и знала, что актриса она плохая, фальшивая, и что смысл пьесы ей не понятен и не интересен.Там, на Войковской, всегда можно было позвонить трем-четырем-пяти людям и пожаловаться, горько пошутить, и заключить всем вместе, что ничего не поделаешь. Здесь дружба на этой почве не возникала. Здесь вместо сочувствия немедленно давали полезную информацию, советовали что-то делать. Это просто всеобщий психоз тут был: «Надо что-то делать!». С проблемами предлагали справляться самой или с помощью специалистов. Даже на головную боль или хандру нельзя было спокойно пожаловаться — немедленно советовали идти к невропатологу или, хуже того, заняться бегом. Как будто, избавившись от одной проблемы, не получишь другую, станешь совершенно счастливой. Она хотела совершенного счастья. Счастия.
И теперь она читала на своем диване Бунина, или Бердяева, или Набокова, или Лескова.
К тому, что делало жизнь непереносимой, относились, например, времена года. Зимой можно было только ждать конца этой темноты, пронзительного ветра, холода. Летом жить было невозможно из-за давящей жары, влажности, духоты, вони. Оставались демисезонные месяцы, но весна тут не была плавным переходом от холода к теплу. Весна была — крупно порубленная и грубо перемешанная смесь холода и жары.
И только восхитительная, элегантная осень оставалась, нарядная и светская, очень городская, многообещающая и эротическая.
Осенью и начался ее роман с сослуживцем.
В тот год произошло много всего. Рита переехала. Ане нашли работу, престижную и интеллигентную, за которую, к сожалению, практически не платили, в старой эмигрантской организации.
Сначала, по хронологическому недомыслию, Аня окрестила этого сослуживца «членом Временного правительства». Этого, конечно, быть не могло, он оказался не так стар, как Александр Керенский, который еще недавно здравствовал в этом городе. Хотя и значительно старше Ани. Он не принадлежал к ее поколению, но и ни к какому из известных ей поколений не принадлежал. Он был потомок аристократической первой волны.
После работы сослуживец предлагал ей прогуляться, и они шли по улице старых особняков, с самыми роскошными, европейского вида магазинами, где в витринах стояли в изломанных позах манекены в одежде от Шанель и Диора, с мстительно-брезгливым выражением на гипсовых лицах. Это были женщины интересной судьбы, женщины, с которыми что-то происходит, которые по вечерам пьют шампанское и курят сигареты в длинных мундштуках. Из всего этого Ане были доступны только сигареты, но Ярослав Кириллович, сослуживец, просил при нем не курить.
Аня старалась не смотреть на витрины, потому что в них отражалась она сама, чучело гороховое, пугало огородное, в юбке, перешитой мамой Ритой из доброхотных подаяний еще первого года приезда. Аня не замечала, до какой степени она — долговязая, неправдоподобно длинноногая, да еще и с презрительно-брезгливым выражением на лице, — замечательно была похожа на стилизованные эти манекены.
— Славная осень! — сказал сослуживец. — Морозный, ядреный, воздух усталые силы бодрит.
Он держал ее под локоть со старомодной учтивостью, никто из ее знакомых этого не умел.