Пора летних каникул
Шрифт:
— Эврика!.. Эврика, мальчики!.. Все ясно, как апельсин. Не суждено Вилену Орлову крутить тройной стрикасат с пируэтом. Вилен Орлов записывается в добровольцы.
— Вилька!—взмолился Глеб.— Вилька!..
— Вопросы только в письменном виде и желательно на гербовой бумаге.
— А как же я?!— На Глеба больно было смотреть.— Ребята... Это нечестно. Сами на войну, а на товарища плевать? Друзья называется.
— Чудило! Топай с нами.
— Не могу, ребята. Если я уйду — номер развалится.
— М-м-да... дела,— Вилька поскреб затылок.— Как говорят в городе Одессе, факир был пьян — фокус не удалей.
И тут-то меня осенило.
— Глебчик,—я прямо-таки ликовал,—Глебчик, сколько гавриков выступает в вашем номере... Десять? Прекрасно. И все такие хорошие парни — здоровяки, молодые, симпатичные, все призывного возраста. Должно быть, командир отделения от радости по воздуху летать станет, получив под свою команду таких натренированных красноармейцев... Уловил намек, Глебушка? Нет, не-тути больше вашего роскошного аттракциона! В армию его призовут...
Громовое «ура!» потрясло коттедж. Мама заглянула к нам, покачала головой, мол, большие, а ума маловато.
— Извините, Анна Петровна,— расшаркался Вилька,— это от полноты чувств. В честь победы.
Мама улыбнулась — грустно, участливо.
— Ветрогоны. Все вам трын-трава. Кровь льется, а вы — «ура!». Не знаете, что такое война.
Радостно галдя, мы поспешили обрадовать ее:
— Не знали — теперь узнаем!..
— Понюхаем пороху...
— Повоюем, Анна Петровна!
— Слава богу,— сказала мама,— слава богу, не повоюете. Не дойдет до вас очередь.
Я открыл было рот — сказать все, но Вилька дернул меня за рукав. Мне вдруг стало очень грустно. Представилась такая картина: я потихоньку сбегаю на войну... Нет, дальше даже воображать не хотелось. Как все-таки в жизни все трудно устроено. Вот мама, например. Отчего она так спокойна? Эгоизм заедает. Сын не дорос до призыва — вот и хорошо... Шиша — не дорос!
Мама ушла. Вилька швырнул свой пиджак на кровать, проговорил с заговорщицким видом:
— Порядочек! Мальчики, вношу рационализаторское предложение: двинули в военкомат...
Как раз в этот момент распахнулась дверь и ввалился Павка Корчнов — сухощавый, взволнованный, в желто-черной полосатой футболке с закатанными рукавами.
— Ребята,— сказал он хмуро,— плохи наши дела... Да нет, не на фронте. Личные наши дела горят. Голубым огнем пылают... Был в военкомате — ужас что творится! Народу — невпроворот. Песни, пляски, рев, а главное — не берут. Это же фельетон для «Правды»! Человек хочет воевать, а ему —кукиш. Поняли?—Тут он только заметил Вильку, смутился. Но я ему все объяснил, мол, циркач и прочее. Павка опять за свое:— Не берут — и все! Рано, говорят. Не обучены, говорят. В общем — бред. Но я нашел выход. В нашем классе одиннадцать ребят, так сказать, отделение. Подадим коллективное заявление.
У Павки и в мыслях не было, что кто-то не захочет в его отделение. Даже Зильберглейта записал, хотя у того очки в палец толщиной. Впрочем, о каких очках речь? Привяжи их веревкой, чтобы не падали — и все. У японцев, говорят, все поголовно в очках. А воюют — дай бог каждому. И все же мы им приложили.
Павка — человек дела. Он вытащил из кармана штанов заявление нашего класса, приписал фамилию Вильки. Рядом с нашими подписями он делал аккуратные пометки: «Комсомолец с 1939 г... с 1940 г.». Потом он взглянул на Вильку, и тот сказал:
— Пиши: беспартийный большевик.
Потом Павка свернул заявление в трубочку и
сказал на прощание довольно гнусные слова:— Честно если,— на вас не очень надеялся. Но вы — молодцы. Спасибо, ребята.
— Дурак,— обиделся Глеб и плюнул в окно.
— Дурак,— согласился Павка.— Рад, что дурак. Он был очень честный, Павка Корчнов.
Еще раз сказав «спасибо», Павка бросил уже в дверях:
— А в городе что делается! Сплошные митинги и очереди за макаронами. Вот кретины! Макароны...
И убежал.
Мама нас накормила чем-то: А затем пришел участковый уполномоченный, и мы отправились рыть щель. Пришел с работы папа, взялся за лопату. Покопал немного, сказал вроде бы невзначай:
— Все-таки это безобразие. Не берут. Понимаете, не берут. У меня такое впечатление, что специалисты — не люди... Хамство!
Глеб тут и брякнул:
— Всех не берут. Нас тоже не берут. Это же фельетон, Антон Васильевич, форменный фельетон!..
Папа улыбнулся, и я понял: он хоть и не возмущается, но. рад тому, что нас не берут.
Мы вырыли в саду щель, покрыли ее сверху ветвями, засыпали землей. Папа сказал «лады» и велел нам идти в дом. Он принес бутылку шампанского. Мы выпили. После чего он сказал:
— Ничего страшного.
И стал рассказывать об империалистической войне и о гражданской. Все это я много раз слышал, но Вилька с Глебом — впервые. Папа очень хорошо рассказывает. Как он наступал в Галиции и как драпал оттуда, как шли бои за Перемышль. Даже самое страшное папа рисовал весело. Получалось так, словно война — самая веселая штука на свете. Папа швырнул хама штабс-капитана в котел с чаем. Военно-полевой суд вот-вот приговорит вольноопределяющегося А. В. Стрельцова к расстрелу. Но вот появляется поручик князь Клембовский — и все улаживается. Полковой козел с позолоченными рогами, Гришка Распутин, на смотре боднул в зад генерала Бодяго. Беляки подорвали железнодорожное полотно, и бронепоезд, на котором папа был комиссаром, оказался в лапах врагов. Они стучат прикладами по башне, орут «Сдавайтесь!», «Конец!», как вдруг со свистом, и гиканьем выскакивает каша конница...
И мама рассказывала. О революциях. Отец ее — литейщик с Путиловского — всей семьей собрался к царю, девятого января. Мама тогда девчонкой была, и казаки ее не тронули. А дедушке и сыновьям его досталось крепко. Дедушка вскоре умер — легкие ему отбили нагайками со свинчаткой. И оба сына умерли: одно* го пикой проткнули, другого конями затоптали.
Зато в февральскую революцию отыгрались рабочие и на казаках, и на жандармах. Усы им рвали, в грузовики швыряли, раскачав за руки-за ноги. Опять-таки получалось весело.
— Иду я по Невскому,— рассказывает мама,-- а возле Казанского собора народу видимо-невидимо. Дым, огонь— Окружной суд горит. Люди плачут от радости, смеются, у всех красные банты на пальто... А когда Октябрьская революция произошла, я в Пассаже работала. Возвращаюсь ночью домой на Васильевский остров, а мосты разведены. Матросы под козырек: «Простите, барышня, но сегодня наша, большевистская, революция. Не обессудьте».
«Так ведь была уже революция»,— говорю им.
«Была,— отвечают и смеются.— Была, верно. А это новая...» И тут как затарахтят пулеметы... Крик, шум... Кинулась я к Дворцовой площади, а там бог знает что творится!.. Народ в Зимний валит, девочки из «батальона смерти» ревут. Я — бегом к подруге. Переночевала. А утром*— Советская власть...