После дождика в четверг
Шрифт:
Камень был вокруг серо-голубой. Твердый и ломкий, ударишь по нему – искрит, как порядочный. Но под дождем он плавился, размывался тягучей глиной. Он и был глиной, глиняным родственником сланца.
– Помогите нагрузить нам кузов бутом.
Помогли. И обратная дорога была не легче, а слова не шли. У Кызасской хляби перед ручейком потянуло тяжелый зад самосвала вправо, машина дрогнула и, словно бы крякнув, осела, разбрызгивая колесами грязь.
– Ну вот, – расстроился Чеглинцев, – порожний доехал, а груженый застрял. Надо же!
Он посидел с минуту, руки положив на баранку, тайгу слушал, отдыхал, глаза закрыл, а потом вздохнул обреченно, сдвинул кепку на лоб и дернул дверцу. Терехов шагнул за ним в дождь, ступив на землю,
Чеглинцев вытащил топор и с остервенением начал рубить осины-недоростки. Терехов таскал их к машине и укладывал под колеса. Рыжая грязь хватала тонкие проволочные ветки.
– Хватит? – спросил Чеглинцев.
– Сам смотри, – пожал плечами Терехов.
– Хватит, – буркнул Чеглинцев, но остановиться не смог и еще осинки порубил, так, на всякий случай. Топор он оставил на дороге, и когда Терехов спросил его: «Зачем?» – ничего не ответил, не счел нужным, просто имел, наверное, обыкновение пугать тайгу, чтобы уважала наших, чтобы понимала, что этот былинный дровосек может снова поднять топор.
Руки Чеглинцева опять лежали на баранке, и губы его шевелились, может быть приговаривая неслышно: «Ну давай, родимый», а самосвал ревел и дрожал, цеплялся колесами за метровую гать и не мог зацепиться. И снова мускулы Чеглинцева напряглись и пот выступил на коричневом лице, а Терехов напрягся тоже и крякал, но ни он, ни Чеглинцев сдвинуть машину не могли.
– Толкну ее пойду, – бросил вдруг Терехов, и Чеглинцев, обернувшись не сразу, кивнул ему.
Терехов прыгнул с подножки, плечом уперся в мокрый зеленый металл кузова. Снова крутились колеса, шибали по тереховским сапогам комьями грязи и осиновыми щепками, а Терехов все толкал, все старался, словно бы на самом деле мог столкнуть машину. «Ну давай, ну что ты упрямишься, ну пошла!..» И вдруг пошла, не от его, конечно, толчков, а сама пошла, твердое почувствовав под ногами, полезла к деревянному мостику, родимая. Чеглинцев вылез из кабины за топором, тайге им помахал и, подойдя к Терехову, довольный, стукнул его ладонью по спине. Снова, как когда-то, чувствовал он Терехова близким человеком, и все вокруг было ему по душе, и он понимал, что минута эта, ничем вроде бы не особенная в его буксующей шоферской жизни, еще сильнее привязывает его к мокрым и неуютным Саянам.
– Знаешь что, – сказал, помолчав, Терехов, – оставался бы ты тут. Чего тебе мотать в Россию…
Слов этих Чеглинцев ждал давно. И ему было даже неинтересно, что он их услышал наконец.
– В этой грязи-то оставаться? – засмеялся Чеглинцев. – Нашел дурака!
Потом они еще застревали четыре раза, и Чеглинцев все вылезал за топором и матерился, двигались понемножку, а доброе магнитное поле, возникшее в кабине не исчезало, и Терехову и Чеглинцеву было хорошо оттого, что они тянули машину вместе. «Нашел дурака!» – ворчал Чеглинцев, а Терехов смеялся и творил: «Нашел…» Было уже темно, когда привезли они к мосту последнюю порцию бута, и ребята работали при свете спеленатых наспех факелов. Чеглинцев с Тереховым встали в людской конвейер, передававший камни к ряжам. Воротников командовал уверенно, и Терехов решил ему не мешать. Чеглинцев швырял ему камни, а Терехов передавал их вперед осторожно, потому что в цепочке перед ним стоял Олег Плахтин, и лицо у него было измученным.
– Держишься? – спросил Терехов.
– Держусь, – попытался улыбнуться Олег.
– Ничего себе неделька начинается, – вспомнил Терехов.
14
«Начинается… начинается… А когда кончится? Когда все это кончится? Неделя… месяц… год… второй год… Черт, чуть не выпустил камень… Пальцы как не мои…»
– Слушай, Олег, ты сходи в сарай, погрейся…
– Спасибо, Павел, что же я-то… Все стоят, а я пойду?
– Слушайте, – крикнул Терехов. – Для половины объявляется перекур. Потом для другой.
Кто желает?..Никто не двинулся. Только камни поползли медленнее, словно прислушивались к человечьим словам.
– Маленькие, что ли? – сказал Терехов. – Топайте в сарай. Каждый второй пусть идет. Начиная с Крыжина.
«Как он только успел сосчитать, – подумал Олег, – что я буду вторым, а он останется. Быстрый у него глаз, ничего не скажешь…» Олег шел, опустив голову, и ноги его еле волоклись, мечтали о теплоте лавки в сухом сарае. Парни впереди и сзади него шагали молча, на шутки не хватало сил.
В сарае горели свечки, тощие стеариновые работяги. Буржуйка трещала, и железные ее бока были красные. Олег постоял у печки, руки держал над жаром, и в лицо ему бил жар. Олег щурил глаза и чувствовал, что может задремать.
Он отошел к стене и сел на лавку. С фанерного стола транзистор Рудика Островского выкладывал спортивные новости. «Динамо» проиграло «Кайрату», и в этом ничего хорошего не было. В руках у парней появилась коробка домино, и черные костяшки застучали по фанере.
– Олег, будешь?
– Нет, не люблю…
«Не люблю, не понимаю, как можно часами долбить фанеру, словно и не гнули спину весь день, или еще в гостиницах собираются командировочные, упитанные, подвижные дяди, приехавшие объегоривать кого надо, и стучат, и орут, и стучат… Черт, так можно заснуть, а этого нельзя, будет стыдно, тем парням, что спорят сейчас у стола, труд сегодняшний, наверное, детские игрушки… Доминирующие ребята…»
Олега чуть-чуть развеселило это слово, чуть-чуть встряхнуло его. Но он тут же вспомнил, что Терехов ворочает камни под дождем. Тоже хоть и не стучит сейчас в домино, но из доминирующих.
А все же не так плохо было бы и заснуть, будить не станут, когда придут отдыхать другие, пожалеют, разбудят позже, все сделают, скажут Сейбе «С приветом», отправятся наверх, начнут гасить свечи, мять мокрыми пальцами горячий воск и его разбудят. И не расстроится он, не умрет от стыда, потому что все равно уже ничего не может, выложился, стрелка силомера мечется у предельной черточки и дальше не прыгнет. А у Терехова прыгает, прыгает, потому что…
Черный потолок качается, черные танцующие тени летят в небо и не могут улететь, трутся о потолок и исчезают в нем. Они все дальше и дальше, в другом, тающем мире, и вот…
– Олег, ты так свалишься с лавки!
– А-а? Что?.. Нет, нет, я не сплю…
«Не сплю, но чуть было не задремал. Хоть бы догадались сюда книжки и журналы принести, все было бы занятие». Впрочем, занятиями нынешний день их не обделил. Не жадный. Но день этот Олегу был не по душе. Как и все неожиданные шквальные дни, присваивающие себе инициативу. Ходи себе растерянным и подавленным, делай все, что тебе прикажет этот день, будь на побегушках в его игре, пока не приспособишься к ней и не перехитришь ее. Терехов удачливей, такие дни для него радость.
– Олег, держи куртку, теплее будет!
– Спасибо, спасибо… Не надо…
Все же взял куртку, и на самом деле стало теплее. И мысли уже не спешили, укутанные теплом. Всегда в такие сумасшедшие дни, когда летело к черту привычное, ему было скверно, и появилось ощущение, что он в этом мире ничего не значит, ну ничего, и ничего от него не зависит, как бы он ни хорохорился. Он чувствовал себя жалким и беззащитным, а на него наваливалось что-то огромное и слепое, вспоминались бомбежки, пережитые во влахермском детстве, и снова в том далеком грохоте мать тянула его за руку в убежище, и черный сырой подвал прятал их. «Ладно… хватит… все пройдет… вот привыкну…» Привыкнет, как это уже бывало сто раз, привыкнет, наверное. А вдруг в сто пятнадцатый не выдержит? Что тогда? Кто знает… Вот Терехову все нипочем, ему бы только дни пошумнее, лезет напропалую, и сегодня, мокрый, усталый, грязный, он красив, да так, что хочешь не хочешь, а залюбуешься им. Может, он супермен-самоучка. А может, он просто обыкновенный человек? Вот ведь какое дело.