После дождика в четверг
Шрифт:
– Ты меня сегодня перевези в Сосновку, – сказал Терехов, – я Ермакова хочу посмотреть. Как он там.
Севка встал и теплым мокрым полотенцем стал шлепать себя по щекам.
– Прямо сейчас? – спросил Севка.
– Лучше с утра.
– Ладно. Мне все равно за продуктами туда плыть. И за молоком для воротниковского пацана.
– Ложиться-то мне можно? – спросил старик; он сидел на кровати, и тонкие ноги его в холщовых кальсонах висели смешно и жалко.
– Ложись, ложись! – поморщился Терехов.
Вместе с Севкой в столовой перекусили они наскоро, аппетита у Терехова не было, а Севка потребовал два вторых.
– Ноги намочим, – сказал Севка. – Теперь я брод нашел. А вчера из-за вас по грудь мок.
Терехов проворчал:
– Надоела эта дребедень…
Севка кивнул, он казался Терехову сейчас хрупким мальчишкой, прямые белые волосы его падали на лоб, цеплялись за желтоватые брови, прямые белые волосы северянина. Пальцы у Севки были короткие и тонкие, словно бы женские, и сам он, ссутулившийся над баранкой, был маленьким и хлипким, добрым гномом, подучившимся на тракториста. Терехов испытывал к нему сейчас чувство нежное, почти отеческое, а выразить его смог только тем, что улыбнулся чуть-чуть да подмигнул подбадривающе: давай, мол, продолжай в том же духе… Севка деловито скосил на него глаза и как будто бы ничего не понял.
Когда трактор полз в промоине, земляной ране, бреши в крепостной стене, сделавшей их поселок островом и вода была Терехову выше колен, стало ему противно, но он говорил себе: перетерпим, и терпел, и все боялся, как бы не провалился их трелевочный в какую-нибудь хитрую яму. Он испугался вдруг за себя. Но трактор не провалился, вылез на берег, и Терехов вздохнул: полегчало, и покосился на Севку, а тот сидел, брезгливо выставив вперед нижнюю губу. Теперь только что грызшие Терехова сейбинские опасения стали казаться ему чепуховыми и даже смешными, а думал он, волнуясь и предчувствуя нехорошее, о Ермакове.
Теперь он уже боялся не за себя и не за Севку, минутный испуг прошел, теперь, как ребенок, он боялся за Ермакова, и, пока по пережеванному гусеницами и шинами въезду поднимались они в Сосновку, лезли ему в голову непрошеные, дурашливые мысли, и Терехов был уже твердо уверен, что с Ермаковым дело плохое, может быть, он умирает или даже умер, и Терехова била нервная дрожь, он ругал про себя Ермакова: «Вот ведь старик, вот ведь выкинул», просил Севку не останавливаться, а гнать прямо к больнице, хотя ему надо было поговорить со многими людьми. И Севке передалось его нервное состояние, и он вел машину молча, выжимая из мотора все, что мог, а Терехов стучал пальцами по стеклу и удивлялся, что волнуется за Ермакова, как за близкого человека, никогда раньше не задумывался он о своем отношении к прорабу.
Мимо почерневших скучных изб сельсовета и почты подобрались они к больнице, труба ее дымила сонно, и Терехов, спрыгнув со ступеньки трелевочного, бросился к коричневому в резных столбиках крыльцу и рванул дверь. Севка спешил за ним, стягивал на ходу кепку и перекладывал ее из руки в руку, а Терехов шагал шумно к кабинету главного врача и говорил нянечкам громко: «Добрый день».
Главный врач был один, Терехов узнал его, и он Терехова, наверное. Желудевая лысина врача, лысина египетского жреца или цейлонского буддиста,
была стерильна и строга, как белый его утюженный халат, как белые требовательные стены.– Ну что, ну что? Ну что ворвались, не спросились? – сурово сказал главный врач.
– Здравствуйте, – смутился Терехов.
– Здравствуйте, – эхом выговорил Севка.
– Убийство, ножевые раны, кирпич упал на голову? Нужна скорая помощь? Срочно спасать?
– Нет, – сказал Терехов. – Как тут Ермаков?
– Ермаков? А так… Жив, здоров Ермаков! Кавказский пленник! – рассердился врач. – Побег из неволи!
– Надо было смотреть, – наставительно произнес Терехов. – Вам…
– Смотреть! Окна запирать! Руки ремнями к кровати привязывать! – Врач встал и руки воткнул в белые бока. – За всем не усмотришь. Вот вы ко мне ворвались, грязи нанесли, наследили, пол испортили, а я не усмотрел…
– Кто наследил? – растерялся Терехов.
– Вы наследили. С приятелем… С трактористом-подводником!
Терехов и сам видел теперь, что они с Севкой наследили, пол испятнали, ворвавшись в эту стерильную комнату столь бесцеремонно, и ему стало стыдно, и он все стоял и все смотрел на пол и не мог поднять глаз. Он все стоял, а Севка выскочил из кабинета и тут же прибежал обратно со щеткой в руках и стал тереть пол, приговаривая: «Ну и хамы, ну и варвары…» Потом они вышли с Севкой в сени и долго драили подошвы о железную скобу, и, когда явились снова к главному врачу, Терехов спросил, глядя поверх желудевой головы:
– А как у него самочувствие?
– Удовлетворительное самочувствие. Удовлетворительное. Вам понятно? Счастье его. А мог бы валяться в горячке.
Говорил он уже не так сурово, сунув этих щенков носом в мокрое, стал добрее, а они стояли перед ним неуклюжие и робкие, сознающие свою вину и довольные тем, что с Ермаковым все хорошо.
– А увидеть его можно?
– Можно.
– Можно? – удивился Терехов. – Но ведь сейчас у него не эти… не приемные часы…
– Наденьте халаты и пройдете.
– Я-то не пойду, – сказал Севка, – он один пойдет.
– Можно, значит, – повторял Терехов; удовлетворенные друг другом, теперь они с врачом играли в поддавки, и каждый был готов пододвинуть своему собеседнику еще одну шашку, – а то, если нельзя, я уж мог бы дождаться приемных часов… Как по порядку…
– По порядку, – усмехнулся врач, – где он, порядок-то? Тихие сосновские жители, может быть, и знали порядок, а вы ворвались в тайгу с шумом. Вы у нас постояльцы, мы и видим в вас постояльцев и терпим, что вы ломаете наш жизненный уклад… Ладно, берите халат и идите… У нянечки попросите… Я ей сам скажу… Долго не торчите.
Халат был короткий и узкий в плечах, и Терехов мучился с ним, все пытался стянуть его на груди и застегнуть на пуговицу, но ничего из этого не вышло, и тереховские пальцы смешно скрепкой схватили халат. И тут Терехов снова стал волноваться за Ермакова, словно и не было разговора с врачом, словно он только что вылез из Севкиного трактора, он ругал себя, но понимал, что пока не увидит Ермакова пусть слабым, а живым, до тех самых пор все равно не успокоится. Он толкнул дверь в четвертую палату и встал на пороге. В палате было три постели. На одной из них лежал черноголовый больной, спал или просто отдыхал, закрыв глаза. На другой, у окна, Ермаков и его сосед, оба в потрепанных бурых пижамах, играли в карты.