После града
Шрифт:
Это длилось, разумеется, мгновение, но я, сам того не замечая, раскладывал теперь миг ранения на части, замедлив его движение подобно тому, как замедляют прокручивание киноленты, — и мысленному взгляду открывалось то, что обычно кажется невидимым.
Все, что случилось тогда у Суховатовской, хранилось во мне лишь осколком целого. Теперь Андрей словно бы приставил к осколку остальное.
…В тот момент, когда связной выполз из огуречных и тыквенных зарослей и передал приказ, между кукурузными стеблями обозначилась третья цепочка темных точек. И после этого все смешалось. Особняком в памяти Андрея,
И все потому, что вот в это неподдающееся теперь загару место (я опять поднимаюсь на локте и смотрю на грудь Андрея) ткнулся кусочек металла. Маленький, оплавленно-уродливый кусочек, начиненный слепой силой умерщвления.
Пробив насквозь человека, он не мог улететь слишком далеко. Наверняка та автоматная пуля, изъеденная ржавчиной, лежит на тех же огородах. И по ней до сих пор, видимо, тоскует Артур Фридрих Оннорзейдлих (а короче и проще — герр доктор). Тоскует, если, конечно, жив. И если не отказался от своей «психологической» затеи.
Артур Фридрих Оннорзейдлих… Андрей произносил это нагромождение имен медленно и членораздельно, но почти не раскрывая рта, и мне казалось, что он пытается развязать зубами какой-то тугой и цепкий узел.
— Он-нор-зейдлих…
Он приходил в барак раненых пленных только по утрам и не надолго. А в тот раз «герр доктор» просидел у деревянного топчана, на котором лежал Андрей, добрых два часа. Это был день, когда Андрей впервые после двухнедельного забытья, лишь на минуту прерывавшегося проблесками сознания, заговорил.
Оннорзейдлих говорил по-русски почти без акцента, лишь сильно уплотнял шипящие. Он был корректен, улыбчив и проницателен. Упитанность немного портила его оплывшее лицо. Оно оплыло как-то странно: от шеи, из-за ушей — к подбородку. От этого его розовогубый маленький рот был как бы в углублении, а верхняя часть лица казалась суженной кверху. Из-за стекол легких, почти в незаметной оправе очков на Андрея смотрели живые серые глаза, над которыми то и дело подскакивали и опускались (видимо, по ходу мыслей) брови.
«Герр доктор» прослушал пульс, брови его подскочили кверху, глаза посветлели.
— Хорошшо, хорошшо, — сказал он. — Кризисы прошшли. Прошшли кризисы. И я рад этому, пожжалуй, не меньше, чем вы сами. Но вы ни за что не догадаетесь — почшему…
— А вы уверены, что я рад? — спросил Андрей.
— Абсолютно, — с расстановкой произнес Оннорзейдлих. — Возврашщэние к жизни — высшая радость в любом случае. Что бы вы мне ни говорили. Но сначала послушайте меня. Вы большой шчастливчик. Вы просто… Как это говорят… с рубашшкой родились.
Андрей протестующе поднял глаза и поморщился, но Оннорзейдлих предупреждающе поднял палец, требуя внимания.
— И представьте себе: ваше шчастье — большая моя удача. Вы знаете, что ваше ранение феноменально?..
Феноменальное ранение… Какое это может иметь значение, если нет Усти, а он к тому же в плену?.. Андрей отвернулся, и, наверное, по всей палате разнесся бы скрип его зубов, если бы ему хватило силы сжать их. Но
сил хватило всего лишь на этот медленный поворот головы — лицом к почерневшей дощатой стене. Ему не хотелось видеть ни лица «герра доктора», ни его кителя с плотными блестящими нашивками на петлицах, ни окна, которое было полузаслонено спиной Оннорзейдлиха и в котором отдаленно виднелись верхушки тополей.В одной из досок, как раз на уровне глаз Андрея, когда-то темнел сук, а теперь на его месте зияла округлая черная дырка. Были видны раненые соседней палаты, лежавшие у дальней стены. Но сейчас Андрей лежал с закрытыми глазами, ничего не видел, и до него доносился лишь голос Оннорзейдлиха: мягкие отчетливые слова с придыханием на шипящих.
Андрею казалось, что голос звучит там, за стенкой, а звонким и близким он кажется оттого, что в дощатой перегородке есть отверстие.
Но Оннорзейдлих был рядом. Не за перегородкой, а рядом. И продолжал говорить:
— У меня двадцатилетняя практика, я воевал под Дюнкерком, вот уже второй год на русском фронте, а такого подтверждения своим взглядам не находил. И я так ждал вашшего возврашщэния к жизни.
Фашист ждал возвращения к жизни советского офицера… Андрей не смог преодолеть в себе удивления и повернулся лицом к «герру доктору». Тот по-своему расценил это и многозначительно спросил:
— Вы знаете, что обязаны спасением собственному страху?
Андрей, видимо, чем-то выразил свое несогласие, и Оннорзейдлих заговорил с горячностью:
— Да, да, страху. Страху невообразимо высокой концентрации? Математик сказал бы, что это был страх, возведенный в степень эн плюс единица. То есть практически неизмеримый. А я, медик и психолог, скажу иначше. Я скажу, что это было проявление единственного человеческого чувства, достигающего абсолюта. Единственного, повторяю. И это чувство — страх. Страх за себя! — он показал пальцем себе на грудь. — Мы можем годами, десятилетиями воспитываться на началах коллективизма, так называемого общественного долга, а является это чувство — и в долю мгновения зачеркивает все. Для человека нет ничего дороже самого себя! Понимаете?
В руке у Оннорзейдлиха заблестел серебряный карандаш, доктор что-то вычерчивал на листке бумаги.
— Смотрите, — сказал он. — Вот входное отверстие. Вот выходное. Сквозное, без малейших искривлений, движение пули. И вдруг мы узнаем… Смотрите, смотрите… — Он держит листок перед самыми глазами Андрея. — Прямая между отверстиями пересекается плоскостью сердца. А сердце все же не тронуто. Чшудо! Феноменально!..
Оннорзейдлих сделал паузу, играя глазами и улыбкой. И продолжал:
— Но это пока геометрия. А вот рентген. — Он достал свернутую рулончиком гладкую темную пленку. — Мы смотрим по линии прохождения пули, а наблюдаем сердце. Живое, нетронутое, тонирующее сердце. Оно не позволяет нам увидеть выходное отверстие. Что это значшнт?..
Оннорзейдлих опять сделал внушительную паузу, загадочно и хитровато вглядываясь в лицо Андрея. Брови у него подскакивали и опускались сильнее, во взгляде светилась самоуверенность. Андрей почувствовал непреодолимое отвращение к этому оплывшему лицу, к утонувшей в нем улыбке, прыгающим пепельным бровям.
Но он все еще не понимал, чего хочет Оннорзейдлих, и поэтому продолжал слушать.
— А чшудо, — с нарастающим азартом говорил Оннорзейдлих, — в простом. Хотя и феноменальном! Пуля прошла в ту долю мгновения, когда сердце сжалось…