После града
Шрифт:
И на смену жалости приходит озлобленность. С ней легче. Теперь уже в глазах, что смотрят сквозь решетки, не мертвая зола тоски, перемешанная с болезненно мученической отрешенностью, а искусно затаенное (так кажется) выжидание. И теперь уже можно (и нужно) смело, даже вызывающе встречать эти взгляды, отвечая на них твердой и свирепой неприязнью.
Вот что значит убедить себя!
Саркисов легко научился «убеждать себя» и отвечать на взгляды заключенных свирепой неприязнью. И сожалел, что его не видит в такие минуты майор Шворин, преподаватель спецшколы, читавший у них краткий курс права. Он бесспорно похвалил бы его, потому что теперь Саркисов на практике старался применять все, что было почерпнуто из лекций.
Шворин нравился Саркисову больше всех других преподавателей. Он был
Он многое записывал на лекциях, потом записанное перечитывал и наиболее полюбившееся подчеркивал. Теперь он мог бы не одно из таких мест в своих записях процитировать наизусть. Ну вот хотя бы о так называемой презумпции невиновности [7] . Шворин очень афористично и убедительно говорил: «Отсутствие доказательств не есть доказательство. У политически чуткого и зрелого следователя превыше всего должна быть не пресловутая презумпция невиновности, а логика вероятности вины. Она тем сильнее, чем упорнее отрицается вина обвиняемым. Особенно, если речь идет о деянии классового характера».
7
Презумпция — признание факта юридически достоверным, пока не будет доказано обратное.
«Вот именно. А они все… Эти, что вечно торчат у окошек, — классовые», — продолжал подогревать себя Саркисов и невольно вспоминал новый шворинский афоризм: «Сострадание — враг чекиста». Саркисов и это принял на вооружение, даже не подозревая, что судьба уже готовила ему проверку как раз на этот счет.
Обходя как-то состав (это было на пятый или шестой день пути), Саркисов с подчеркнуто жестким и чуть брезгливым видом глядел в решетчатые окошки. И вдруг ему почудилось, что за решеткой хвостового пульмана мелькнуло знакомое ему лицо. Он еще не подумал о том, что будет дальше, и поднял взгляд к окошку опять. Клеток, он помнил, в решетке девять. В двух из них, вверху справа, светилось по глазу, принадлежавших одному и тому же человеку. Оба глаза в клетке не вмещались, поэтому человек, прислонясь носом к стержню решетки, смотрел одним глазом из одной клетки, а вторым — из другой. И все-таки Саркисов не мог не узнать этих глаз. Они принадлежали бывшему заводскому парторгу Свириду Яковлевичу Кашеварову. Дяде Свире, как звали его Саркисов и все остальные ребята, пришедшие на завод из школы фабрично-заводского ученичества.
Глаза смотрели на Саркисова, и ему казалось, что они высекают в нем искры, становящиеся внезапно горячими, бесформенными осколками его памяти.
Первая встреча с дядей Свирой… Он неожиданно пришел на заседание цехового комсомольского бюро, когда Саркисов говорил. О чем? Саркисов не помнил, о чем он тогда говорил, но помнил, что парторг, слушая его, кивал и улыбался. Правда, улыбка у него была немного странная, потому что верхнюю губу почти надвое разделял глубокий шрам, но это скрашивалось теплом и лучистой искренностью глаз…
Новая встреча, но уже не в цеху. Саркисов стоял у выключенного станка (кончилась смена), и дядя Свира подошел к нему, подал руку:
— Пошабашили, значит?
Потом как-то незаметно Свирид Яковлевич оказался в центре, а они все, вчерашние «фабзайцы», — гурьбой вокруг него. Так вышли и за проходную…
Третья встреча… Тогда Саркисов сам пришел к парторгу.
— В партию хочу.
— В партию? А чего ж краснеть? — Губа со шрамом опять странно сдвинулась в сторону, испортив улыбку, но взгляд снова пришел ей на помощь. — Такое доброе дело надумал, а краснеешь.
— А вдруг откажут?
— Боишься?
Саркисов пожал плечами.
— Ничего не надо в жизни бояться. Вот разве что… Ну да ладно. Не к месту будет.
— Скажите, дядь Свира.
— Подлости надо бояться. Она злей пули. А все остальное… Словом, ничего не бойся. Пиши заявление. А я, если хочешь, сам дам тебе рекомендацию.
Больше воспоминаний не было.
Потому что их мгновенно сдуло страхом. Сильным, порывистым, колким страхом, сыпанувшим свои острые ранящие гвозди, казалось, в самый мозг. Что, если Кашеваров узнал его, Саркисова, и надумает обратиться к нему? Да еще напомнит, что рекомендовал его в партию?Саркисов знал, что нужно отвести взгляд от лица за решеткой, сделать безразличный вид и пойти дальше, вдоль эшелона, но он все смотрел и смотрел в разделенные железным прутом знакомые глаза. Когда лицо в квадратах решетки шевельнулось, он заметил и улыбку. Да, ту самую улыбку, испорченную изуродованной верхней губой.
Только окрик начальника конвоя вывел Саркисова из оцепенения. Он медленно отвел взгляд, но чувствовал, что глаза Свирида Кашеварова провожают его. Даже в вагоне. Даже после того, как паровоз снова набрал предельную скорость.
И странно: были эти глаза точно такими же, как тогда, на комсомольском бюро, как при встрече в цеху, на партийном собрании, где он, Саркисов, был принят кандидатом в члены ВКП(б), как, наконец, на вокзале, при проводах их, нескольких молодых рабочих завода, на учебу в спецшколу. Саркисов старался и не мог увидеть в этих глазах ни затаенного выжидания, ни хитро спрятанного «классового коварства». Дядя Свира — классовый враг? Политически опасный человек? Шпион? Вредитель?..
Ни одно из предположений не воспринималось как возможное. Но Саркисов не стал размышлять над этим. Его все более и более подавлял страх, и он лихорадочно искал способ защитить себя от столь неожиданной опасности. Тревога его усиливалась еще тем, что по прибытии в лагерь он должен был остаться там в штате охранного персонала. А это означало, что каждый день грозил ему встречей с Кашеваровым. И если дядя Свира признает его да еще на глазах у начальства вздумает, чего доброго, просить о помощи… Мысли мешались и стыли в голове у Саркисова, и он с чувством обреченного отсчитывал часы и дни оставшегося пути.
А эшелон шел и шел. День и ночь бежала по рельсам, то изгибаясь змейкой на поворотах, то вновь отвердевая на прямой, цепочка новеньких пульманов, разделенная надвое зеленым пассажирским вагоном, в котором ехала охрана. Теперь Саркисов уже не подходил к хвостовому вагону и не смотрел в решетчатые окошки.
Прошло еще двое суток, а он так ничего и не придумал. Еще через ночь эшелон прибыл на станцию назначения. Оставалось проплыть по реке, и они будут на месте.
И вот там, на месте, Саркисову повезло. В первый же день его пригласил к себе начальник лагеря. Красивый, гибкий, с лоснящимися усиками, полковник Гжугашвили был любезен, беседовал долго и обстоятельно. Он говорил о себе в третьем лице и произносил при этом свою фамилию с очень искусным приглушением первой буквы, отчего она звучала совсем, как широко известная и знаменитая.
— Вы думаете…жугашвили здесь легко? О!.. — он поднимал палец и обнажал в сухой улыбке белые зубы. — Но…жугашвили умеет поставить дело. И вы, как молодой, запомните, что скажет вам полковник…жугашвили: чтобы в этом море осужденных душ плыть точно по курсу, учитесь насаживать живца.
Саркисов недоуменно поднял брови, но полковник жестом остановил его и продолжал:
— Ищите компрометирующие материалы. Не можете найти — организуйте. Насадите живца. То есть создайте ситуацию, при которой клюет. Понятно? Только таким образом мы сможем выуживать наиболее опасных и избавляться от них с помощью нашего филиала…
«Филиала? Что еще за филиал?»
Но Саркисов не задавал вопросов, он слушал. И уже через минуту знал, что филиалом называют в лагере самый отдаленный участок работ, откуда редко кто возвращается.
«Насадить живца… Филиал…» Слова эти почему-то застряли в нем, он никак не мог от них освободиться. И они его к чему-то толкали, заставляли что-то делать. Перво-наперво они погнали Саркисова в приемник, где, как он предполагал, все еще находились сопроводительные документы на «новеньких». Не ошибся, документы были там. И он сразу же попросил дело Кашеварова. Он еще не полностью сознавал, что двигало им, но последовательно совершал один шаг за другим. Увидел статью, дату судебного разбирательства, наконец, приговор: «За укрывательство связей с антисоветскими элементами…»