Последние поэты империи: Очерки литературных судеб
Шрифт:
Учился в екатеринбургской школе, добиваясь успехов и в точных науках, и в поэзии, и в спорте. В 1989 году стал победителем городского турнира по боксу. Окончил геофизический факультет Уральского политехнического института, поступил в аспирантуру и после ее окончания защитил диссертацию.
Стихи писать начал еще в школе, и со временем, устав жить двойной, а то и тройной жизнью, оставил и спорт, и науку, ушел в литературу. Работал некоторое время в журнале «Урал». Быстро завоевал всероссийскую популярность. Участвовал и в московских, и в европейских поэтических фестивалях. В его поэзии заметно влияние Иннокентия Анненского, Сергея Есенина и Глеба Горбовского. Автор сборников стихотворений: «И все такое» (СПб., 2000), «На холодном ветру» (СПб., 2001) и серии поэтических подборок в центральных газетах и журналах («Литературная газета», «Экслибрис НГ»,
Лауреат премии «Антибукер» (1999) — за журнальные публикации стихотворений, а также — премии «Северная Пальмира» (2000).
Был женат, имеет сына.
Борис Рыжий.
Интонация смерти есть в стихах любого крупного поэта. Но страшно, если она овладевает им. Поэт из Екатеринбурга Борис Рыжий ушел в эту интонацию целиком, погрузился в нее с головой. И не выплыл обратно. И было ему всего 27 лет. Сверстник моего сына 1974 года рождения. Это соприкосновение дат еще более задело меня.
Встречались мы с Борисом Рыжим лишь единожды — на вручении ему поощрительной премии «Антибукер». Я искренне поздравил его. Тем более что его стихи периода района Вторчермета мне были по душе.
Его поэтическое окружение в Москве было достаточно далеким для меня. Его жизненное уральское окружение, столь узнаваемое и точно передаваемое в стихах, было гораздо ближе и мне, и моим собратьям по перу. В нем и с радостью для нас, любителей поэзии, и с печалью — ибо сколько же может продолжаться эта вереница поэтических смертей — ожила есенинская традиция. Не повтор, не эпигонство, да и ритмика стиха, как правило, разная, но та же жизнь с разгону и всерьез на предельных скоростях. Не соскочишь. На моей памяти умудрился соскочить с этой смертельной тропы один лишь Глеб Горбовский, ранним стихам которого явно внимал и Борис Рыжий. Но Глеб Горбовский ушел в христианство, в смирение и покаяние, а Борис Рыжий так и ушел с богоборческими стихами, лишь изредка ощущая Его высшую необходимость для себя.
Снег бинтует кровавую морду планеты.
Но она проступает
под ногою. Не знаю,
доживем ли до нового лета
мы, родная, с тобою.
Я встаю на колени…
(«Вот зима наступила…», февраль 1994)
Борис Рыжий решил войти в русскую поэзию чисто по-русски. Самосжиганием дотла. И он стал более русским поэтом, чем многие прирожденные русачки. А был он евреем. Но он явно пренебрег уроками еврейской школы поэзии, даже своих учителей Сергея Гандлевского и Евгения Рейна. Уважал их, но делал все по-своему, дабы остаться наверняка «своим» в русской литературе. Как он был «своим» для старого урки с родного вторчерметовского двора, дяди Саши, отмотавшего двадцать лет по лагерям.
Дядя Саша откинулся. Вышел во двор.
Двадцать лет отмотал: за раскруткой раскрутка.
Двадцать лет его взгляд упирался в забор,
чай грузинский ходила носить проститутка.
Народились, пока меня не было, бля, —
обращается к нам, улыбаясь, — засранцы!
Стариков помянуть бы, чтоб пухом земля,
Но пока будет музыка, девочки, танцы.
… … … … … … … … … … … … … …
Вспоминается мне этот маленький двор,
длинноносый мальчишка, что хнычет, чуть тронешь,
и на финочке вашей красивый узор:
подарю тебе скоро (не вышло!), жиденыш…
(«Дядя Саша откинулся…», 2000)
«Жиденыш» не желал оставаться в таком обличии, даже при всей благодушности и некоей ласковости такого своего обозначения. Не хотел Борис Рыжий оставаться «жиденышем» и в своих стихах, в поэтическом мире, где уж точно его национальное происхождение мало кого интересовало и ничего в худшую
сторону не меняло. Скорее наоборот. Нет, он упорно рвался в русскую поэзию и считал себя русским национальным поэтом. Говорили, что у него амбиции первого поэта Екатеринбурга:Ночь. Звезда. Грядет расплата.
На погонах кровь заката.
«А, пустяк, — сказали только,
выключая ближний свет, —
это пьяный Рыжий Борька,
первый в городе поэт».
(«Ода», 1997)
На самом деле амбиции были еще шире и выше — первого поэта Урала, а затем уже и всей России. Он шел напролом в столицы и далее в мир — именно как русский поэт. И себя, думаю, Борис Рыжий по праву считал настоящим приемным сыном русской поэзии. Он слишком высоко ее ценил и знал, чтобы сделать все возможное и невозможное для завоевания этого звания, ниже ему не надо было. Потому и предельно искренен, предельно откровенен, иначе нельзя, в достижении такой цели шулерства не терпят…
В Свердловске живущий,
но русскоязычный поэт,
четвертый день пьющий,
сидит и глядит на рассвет.
… … … … … … … … … … … … … …
Следит за погрузкой песка на раздолбанный ЗИЛ —
приемный, но любящий сын
поэзии русской.
(«В Свердловске живущий…», 2000)
Вот такую дистанцию от дворового «жиденыша» до любящего сына поэзии русской преодолел с помощью интонации смерти Борис Борисович Рыжий. Он и был «рыжим» — и для «чистых поэтов», чурающихся его дворовой интонации, и для упертых традиционалистов, чующих в нем что-то чужое и откровенно опасающихся его смертельной интонации, его какого-то потустороннего вызова, покойницкой тени на живом, крепком, мускулистом юноше.
«О, я с вами, друзья —
не от пули умру, так от боли…» —
не кричу, а шепчу.
И, теряя последние силы,
прижимаюсь к плечу,
вырываюсь от мамки-России,
и бегу в никуда,
и плетусь, и меня догоняют.
…И на космы звезда
за звездой, как репей, налипают.
(«И не злоба уже…», январь 1996)
Сами по себе описания собственных похорон, видения смерти, разумеется, не обязаны приводить к неизбежной физической гибели поэта, как не привели они к ней ни Бориса Пастернака, ни Глеба Горбовского. Поэты почти с неизбежностью часто кличут беду на себя во имя какого-то своего замысла (ведь смерть — одна из классических тем поэзии), но потом умелой рукой авторы печальных стихов отводят от себя свои же прорицания. Умаляется ли с перечеркиванием собственных прорицаний поэтическая мощь стихов — сказать трудно. Я уже не раз приводил один из самых выразительных примеров — непопадание того же Иосифа Бродского в свое раннее пророчество:
Ни страны, ни погоста не хочу выбирать,
на Васильевский остров я приду умирать…
(«Ни страны, ни погоста…», 1961)
Ну и где же тот Васильевский остров? В какой Венеции?..
При всем уважении к Иосифу Бродскому уральский поэт Борис Рыжий не желал превращать свои стихи в острую игру, в парад удачных рифм, в иронические перевертыши. Ирония — признак усталости и неверия в самого себя. Он верил в свое предначертание и шел до конца. Печальной интонации смерти неизбежно сопутствует ностальгия по былому, по чему-то раннему, радостному. Но такие элегические стихи свойственны обычно поэтам в зрелом возрасте. Элегические мотивы двадцатилетнего здоровяка-боксера поражали многих. Еще и жизни-то не было, а он с головой уходит в воспоминания о былом. Нет, оказывается, жизнь уже была, и столь богатая, столь разная, что хватило на множество элегий — и о доме, и о любимой девушке, и о друзьях…