Последние сумерки
Шрифт:
– Бессмертный.
В глазах бессмертного появилось нечто страшное, но очень похожее на простое человеческое отчаяние.
– Да, черт возьми! Я проклят! И я знаю это, не нужно мне так часто напоминать о том, о чем я мечтаю забыть!! Так что же? Я сделался таким не без твоей помощи, а теперь из-за этого ты отказываешься от меня?! Не желаешь, значит, разделить со мной вечность?
Юлия невольно приподняла левую бровь. Ибо в его тоне при этих последних словах появилась абсолютно не свойственная ему ранее язвительность.
– Нет, не из-за этого, пожалуйста, не кричи… Не из-за этого.
– Нет?
Он явно ожидал продолжения. Юлия устало вздохнула, досадуя на то, что сейчас ей придется объяснять столь элементарные и неприятные вещи.
– Я уже говорила тебе – мы оба изменились. Мы уже не те двое несчастных оболтусов, встретившиеся в давке «Мерсе» и бросившиеся друг другу в объятия от отчаяния и одиночества… Прости, – сказала она, увидев, как потемнело лицо Антонио от этих слов. – Но не это главное…
– Что же… главное?
Море явно штормило, очередной порыв ветра, более сильный, чем прежде, взметнул занавесь. В свете луны, теперь свободно проникающем в комнату, лицо Антонио стало совсем темным.
– Ты прекрасно знаешь. Я даже при желании не смогу разделить с тобой вечность.
Юлия решительно закрыла окно. Без шума ветра и листвы в спальне воцарилась уютная тишина, нарушаемая или скорее, наоборот, подчеркиваемая потрескиванием дров в камине.
– Если ты укусишь меня… ты умрешь… – она снова попыталась улыбнуться ему.
Это плохо получилось. Тем более что Антонио, отпрянув, как от удара, выкрикнул уже в дверях:
– Отлично! Тогда тебе придется хотя бы убить меня!
Дверь за ним захлопнулась с резким, пугающим звуком. На кровати в глубине комнаты захныкал сын Белояра. Юлия бросилась туда, и все остальное для нее перестало существовать.
…Это был редкий для Каталонии день без солнца, а без него все выглядело по-другому: дома и заборы, деревья и сточные канавы, и каменная кладка стен приняли наконец свои четкие очертания. Не позолоченные солнцем предметы казались какими-то слишком уж реальными. Черные изломы трещин на побелке мазанок, серость асфальта и седая белизна придорожных камней, потертые каменные ступени с забившимися в крупные щели сухими листьями – все это с непривычки бросалось в глаза, как и проржавевшее железо старых кованых калиток и облупившаяся грязно-зеленая ржавчина покатых крыш.
Но в то же время, и именно благодаря отсутствию солнца, естественнее и ярче проступала успокаивающая гармония всего этого вместе. Красота была в соединении несоединимого – древняя массивная тяжесть чугунных решеток на балконах старинных зданий и несерьезная легкость пластиковых столов и стульев в маленьких кафешках под ними.
…И тем глубже и благороднее под приглушенным, жемчужно-желтым светом облаков, закрывших небо, становились оттенки бронзы и меди на уже по-летнему пыльных кронах магнолий.
Они шли молча, все трое разочарованные и очарованные этой переменой.
Они шли на маленький пляж.
Как все пляжи, в разгар сезона он наверняка напоминал муравейник, кишащий потными обитателями; сейчас же он был совершенно безлюдным, идеально пустынным – подходящая декорация к фантастическому фильму на тему «После мировой катастрофы»…
Километры крупной гальки в редких пятнах засохших
водорослей, море и небо над ним заставляли понять до этих пор не оцененную красоту серого цвета, все оттенки которого были представлены здесь в наилучших своих сочетаниях.И Средиземное море, воспетое в любимых Юлией легендах, – родное, живое, нежное и красивое, как она. С какого дня она и стала для него неотделима от моря?
Ведь когда он смотрел на нее, идущую рядом, то ясно видел, что волосы ее были цвета моря, когда оно в сумерках становится то серебряным, то белым… Ее глаза были цвета моря, когда перед штормом, перед тем как почернеть, разбушевавшись, оно становится таким подозрительно-тихим, в молочно-голубых и неуловимо-салатовых разводах… Он мог бы еще добавить, что губы ее были цвета моря, когда закатное солнце густо красит его горизонт оранжево-розовым перламутром…
Воздух был удивительно свежим и жестким. С моря накатывал густой, устойчивый аромат молодости.
…Когда-то ему очень долго было непонятно определение счастья как покоя. Ему казалось – это насмешка или недоразумение. Ну, потому что не могут же быть классики настолько тупыми, чтобы не понимать, что их пресловутый «покой» – это прямо-таки антипод счастья?!
«Они смеются над нами, несмышленышами, – думал он, – сами живут в кипении разнообразных страстей, а нам предлагают вместо счастья покой? Какая наглая ложь!»
Да, наверное, и в этом даже нет никаких сомнений: счастье старости – это покой. Но не в юности же! Счастье юности – это тревога. Тревожность, состояние постоянного предчувствия чего-то – как будто вот-вот должно случиться, произойти «нечто», и кажется, это «нечто» ждет тебя за каждым углом и поворотом, и это «нечто» настолько волшебное и страшное, необыкновенное и неотвратимое, что разом перевернет твое существование и наконец-то превратит его в Жизнь. Эта тревога, это ожидание чего-то, чего?.. Возможно, просто ожидание жизни – и есть счастье юности.
И вот сегодня море пахло молодостью, ведь, вдохнув влажный, тяжелый аромат водорослей и бриза, он ощутил тревогу…
Он огляделся. Вдалеке возвышалась неаккуратная горка сваленных в кучу, деревянных лежаков, вероятно, поломанных. У самой кромки прибоя влажно темнел длинный сосновый ствол, то ли выброшенный на берег волнами, то ли, и, скорее всего, притащенный сюда кем-то: уж очень удачно он лежал, будто специально предназначенный для того, чтобы присесть здесь на минутку и надолго задуматься, любуясь пейзажем.
Юлия уже направлялась туда. Антонио и Стефания медленно последовали за ней.
Подтвердив опасения, бревно оказалось влажным, но на нем вполне можно было сидеть, устроившись между торчащими ветками. Так они и сделали – уселись, как кому было удобно, Антонио и Стефания по бокам, Юлия – посередине, и стали смотреть на море.
Шум прибоя гипнотизировал, успокаивал, как и вид равномерно накатывающих, разбивающихся прямо у ног и медленно уползающих обратно холодных волн. Ему было странно хорошо. Он никогда не думал, что ему может быть хорошо от чувства смиренной обреченности – а именно это чувство он испытывал сейчас, когда они сидели втроем на мокром бревне, объединенные морем и молчанием…