Последний шанс
Шрифт:
Новгородский был словоохотлив, как все одинокие старые люди, истосковавшиеся по общению, но не надоедлив. Может, потому, что относился к своей судьбе с легкой иронией древних стоиков, никого ею не обременял, особого внимания к своим нуждам не требовал. Словно акация при дороге поздней осенью, когда у нее пожелтели листья. Никто их не собирает, как кленовые, и любимым не дарит. Увы, у человека одна жизнь, и надобно ее прожить... Как прожить — все мы знаем со школьных времен. Знаем, да не все живем по классическим канонам порядочности, милосердия и трудолюбия. И свидетельство тому — раскрытые и нераскрытые преступления.
Иван Иванович, внимательно слушавший старого учителя, невольно подумал, что рассказ о жене и сыне Арсентий Илларионович
— Мой Умка — мальчик шустрый. Пока я спускался с пятого этажа, он успел выбежать на улицу. Отметился возле угла своего дома, побежал к столовой... Прошу великодушно извинить за подробности, — обратился старик к Ивану Ивановичу, — но в них — завязка. Возле столовой, на небольшой площадочке, стояла машина серого цвета... Мышиного. Умка почему-то облюбовал переднее левое колесо. Передняя дверца была открыта, и шофер сидел, опустив левую ногу на землю. Ему было лет сорок с хвостиком. Желчного вида. Хмурый и весь какой-то недобрый, кожа на лбу необычная, болезненно сухая. Он кого-то ждал, смотрел в сторону Октябрьской улицы. Это та, по которой проходят трамваи, — пояснил учитель по давней привычке.
Иван Иванович слушал внимательно, не перебивая. Собеседник, как говорится, выходил «на главную магистраль», и тут важно было не упустить ни одной, на первый взгляд, даже несущественной детали. Впрочем, несущественных деталей в деле розыска и следствия не бывает.
— Поняв намерения Умки, облюбовавшего колесо, я было шикнул, но собачонка на меня не обратила внимания. И тут выскакивает из машины владелец с тяжелым молотком в руке — какое варварство! — и открывает охоту на провинившуюся собачонку. Запустил, как бумеранг. Слава богу, не попал. Умка отскочил в сторону, потом пронзительно залаял. Я и не знал, что он способен так неистово защищаться. Взял я Умку на руки, и правильно сделал: молодой человек, подобрав молоток, замахнулся на нас. Я начал было извиняться за Умку, но молодой человек не принял наших извинений, наговорил всяких гадостей. Гипертоником обозвал. Отвечаю: «Молодой человек, у меня давление юноши: сто двадцать на восемьдесят». А он: «Топай на полусогнутых». Уж эта современная молодежь! — Голос у старого учителя заскрипел, стал суровым.
— Современная молодежь тут ни при чем, — не согласился с ним Иван Иванович. — Вы же сказали, что этому невежде — за сорок. Далеко не комсомольский возраст.
— Нет, не говорите, — с энтузиазмом возразил Арсентий Илларионович, — в мое время... — он оценивающе посмотрел на Ивана Ивановича, определяя, видимо, сколько ему лет: — и в ваше тоже, невест «клевыми чувихами» не величали, на троллейбусных остановках в присутствии посторонних пьяно не целовались.
— Арсентий Илларионович, — заметил Иван Иванович, — во времена вашей юности и троллейбусов-то еще не было. Научно-техническая революция — это не только сверхзвуковые скорости, цветной телевизор и конвейерное производство бройлеров, но и переосмысление некоторых моральных ценностей. Покаюсь, мы с будущей женой бегали целоваться на железнодорожный вокзал, перед отправкой очередного поезда... А теперь можно сэкономить время: в парке, на скамеечке двое целуются, прохожие делают вид, будто не замечают.
— И вас это не возмущает?
— Сказать, что оставляет равнодушным, не могу.
— Нет-нет, я с этим не согласен, — бубнил старый учитель. — Уверен, что и у вас заскребло бы на душе, если б вы увидели свою дочь, лобызающуюся на виду у всех с каким-нибудь типом.
Тема древняя: отцы и дети.
Дочери Ивана Ивановича Иришке — восемнадцатый. Отец видел однажды вечером случайно, как она целовалась... Ну, не «с каким-то типом», а со своим знакомым, студентом политехнического. Он на два курса старше ее — она на первом. И стало отцу тогда горько и обидно. Обидно не за дочь, а за самого
себя. Он в тот момент вдруг почувствовал себя стариком, у которого все уже позади. Сыну — двадцать восьмой; привел бы он в дом молодую женщину и сказал бы: «Моя». И обрадовался бы Иван Иванович: «Нет переводу нашему роду!» А вот дочь... Тогда ему хотелось закричать на весь дом, на всю улицу: «Спасите, люди добрые! Уводят со двора!»— Заскребло бы, — признался он старому учителю. — Но не слишком ли мы придираемся к молодежи?
— А вы ее защищаете! — вскипел учитель.
— Я — милиционер, — признался Иван Иванович. — Я лишь констатирую факты и оцениваю их с точки зрения правонарушения. Официальных запретов на поцелуи в дневное время в парке, да и на троллейбусной остановке, нет. Как нет запретов на длинные мужские прически, на сногсшибательные юбки с разрезом до бедра и прочие атрибуты современной моды. Но мы с вами, Арсентий Илларионович, отвлеклись. Шофер, с которым не нашла контакта ваша собачка, видимо, из тех, кто уже побывал в местах не столь отдаленных. Если перевести на нормальный язык то, что он вам сказал, это прозвучало бы так: «Старик, чеши отсюда и побыстрее».
— И вы их еще защищаете! — продолжал возмущаться Новгородский.
— Арсентий Илларионович, «их» я не защищаю, «их» я разыскиваю. Но вы мне подбросили одну важную деталь: водитель серых «Жигулей» имел, видимо, в прошлом какое-то отношение к преступному миру.
— Нет-нет, прошу понять меня правильно, — запротестовал старый учитель, — я не говорил: «Жигули». Это Степан Емельянович так растолковал мои слова, — кивнул он в сторону смутившегося участкового инспектора. — Я сказал: «Серая машина». «Волгу» я определяю, «Запорожец»... А «Жигули» и «Москвич» для меня на одно лицо. Я бывший учитель биологии, и моя сфера далека от техники, тем более современной.
Иван Иванович был благодарен ему за такую дотошность. Это качество — во всем быть точным — весьма повышало ценность показаний старого учителя.
— Ну и как дальше протекали события? — поинтересовался он.
— Да никак... Мы с Умкой ретировались, оставив поле боя за противником.
— А на номер вы случайно внимания не обратили?
— Нет, в первый раз не обратил. Не до того было... Летит увесистый молоток в моего Умку! Представляете себе? У меня душа в пятки!
— Ну, а во второй?
— Второй встречи, можно сказать, и не было, я лишь наблюдал из окна. Двадцать восьмого... Захожу в кухню... Знаете, люблю побаловать себя чайком. Накануне невестка снабдила меня цейлонским и индийским. Правда, сорт второй и развесочная фабрика одесская. В газете как-то читал: грузинские чаеводы, чтобы выполнить непомерный план, начали стричь листья вместе с ветками... Невольно отдашь предпочтение импортному. Пусть и второй сорт, и развес одесский. Но, по крайней мере, без березовых веников.
Ивану Ивановичу хотелось поторопить старого учителя. К чему эта элегия о чае? Покороче! Самую суть! Но он боялся потерять доверие очень важного свидетеля. Чего доброго, замолчит, закроется, и тогда слова от него не услышишь. Майор милиции был самым внимательным слушателем.
— Словом, завариваю, — продолжал пожилой человек. — Ополоснул чайник кипятком, засыпал чай, залил. Ну и надо выждать пять-семь минут. Смотрю в окно и вижу — возле дома напротив, это восемьдесят седьмой по Октябрьской, — мой вчерашний знакомый. Топчется возле открытой дверки и смотрит куда-то назад, в сторону девяносто первого дома.
— Вы хотите сказать: в сторону мебельного магазина? — Благодаря схеме старшего лейтенанта Дробова Иван Иванович довольно четко представлял себе расположение ближайших к магазину домов и их нумерацию.
— Нет, Иван Иванович, — возразил учитель. — Я этого утверждать не могу. Магазин — всего лишь нижний этаж, а дом номер девяносто один — девятиэтажный. Но у меня создалось впечатление, что молодой человек с маленькими злыми глазами смотрел в ту сторону, где выезд с улицы Овнатаняна на Октябрьскую.