Последний властитель Крыма (сборник)
Шрифт:
– А? – икнув, уставился на нее тот – МРП!
– Милиция! Милиция! – заголосила депутат. – Вывести его вон!
– Не, в натуре! А чё? – гомонил тот в руках двух сержантов. – Я ж извинился, пацаны! Я ж сказал, в натуре МРП! Москва разрешает пер…ть!
– Йеха! Йеха! Йеха! Я-й! – заголосил тщедушный мужичонка, неожиданно для самого себя пускаясь в пляс. – Йеха! йеха! я-й!
Ноги его выделывали замысловатые коленца.
Натаха-Комбайн торопливо вылила в себя опивки и пошарила взглядом по залу – не угостит ли кто?
Но охотников до вялых ее прелестей пока не находилось.
Минус 5
В эти осенние стылые ночи, когда меж сопок будто разлит темный густой ледяной сироп – так сладок и ядрен воздух над Угрюм-рекой, небо провисает, подкрадывается ближе, ближе, и колют ему бока сосны-вековухи над горами, над перевалами, над перекатами, и глядится оно сквозь белесую мреть облаков тысячами и тысячами своих блеклых звездочек в реки на дне пропастей, в лужи по шибелям дорог, в железом облитые крыши убогих и скудных жилищ.
Небу тесно, оно задыхается, стискивают бока ему горы, теснят и крушат. И с отчаянным стоном тогда – так, что замирают, дрожа, волки в падях, так, что в муке и страхе зажимают себе лапами глаза медведи, так, что в тоске выстанывают боль окрест себя глухари, так, что перестают камлать шептухи над своими шестокрылами (шептухи – знахарки, «Шестокрыл» – книга для гадания, запрещенная Русской православной церковью как еретическая) и мелко крестятся – свят, свят, свят, кидает небо огни, красно-бело-зелено-сине-фиолетовые огни, что переливаются от одного берега Витима до другого, словно меха неземного аккордеона.
Огни и манят, и зовут, и пугают, и влекут, куда – неведомо, зачем – непонятно.
И никто, никто в Алмазе не идет им вослед, никто от добра добра не ищет, лишь томится неясным и тягостным предчувствием, которому нет названия, от которого нет лечения, как нет избавления, а есть лишь клин, которым на время и можно вышибить из себя этот плач по невозвратно потерянным небесам, по забытому дому, по погибшей, растерявшей себя стае.
Клин этот каждый выбирает сам.
Кто тоску лечит водкой.
Кто – одеколоном.
Кто – денатуратом.
Которые при исполнении – спиртом.
Кому уже все равно – стеклоочисткой.
– Погодь, я сам размешаю.
Владимир Ильич, мастер, долил в литровую банку с клеем БФ воды, подсыпал соли и, сунув в банку малярную кисть древком вниз, начал ее крутить и вращать.
Клей накручивался толстым слоем.
Отжав его в банку так, чтобы не потерялось ни капли, мастер отбросил кисть с налипшей на него полурезиной и спросил:
– Так, пацаны, марганцовку имеем?
Марганцовки не оказалось.
– Ну, значит, кислым Бориса Федорыча употребим, – сказал мастер и протянул банку забойщику Фролкину: – Пей первым, Фреди!
Тот с достоинством принял банку, в которой мутнел молочным отжатый клей, и степенно сказал:
– Ну, мужики, будем!
И немедленно выпил.
Кадык дернулся вверх-вниз, шахтер передал банку мастеру и утер мокрый рот.
Противно визжала клеть с подымающейся наверх сменой, нарядчица Катюха в длинной толстой юбке и в телогрейке недовольно косилась из каптерки.
Владимир Ильич, ногтем отметив по банке, где ему остановиться, закинул голову и поднес банку ко рту.
В глотке у него немедленно поселился вкус паленой резины.
Санька, ученик, жадно глядя, как управляются с клеем старшие, нетерпеливо сглотнул.
– Так-то, – перевел дух
забойщик, – вот так и живем.Клеть стукнула, поравнявшись с платформой. Отъехала с грохотом в сторону решетка, и чумазые люди – одни глаза и зубы блестели на черных лицах – повалили на волю.
– Нет, пацан, тебе не дам! – Владимир Ильич поймал взгляд Саньки. – Вот разряд получишь, тогда станешь взрослым.
И, видя, что у того наворачиваются слезы, сказал:
– Нельзя это дерьмо пить, пойми, пацан, сдохнешь…
– А вы? А вы как? – волнуясь, спросил ученик.
– А мы, парень, уже сдохли, – серьезно ответил мастер и скомандовал:
– Смена! Вниз!
26 градусов по Цельсию
Я пережил и многое, и многих.И многое изведал в жизни я.Теперь влачусь в пределах строгихИзвестного размера бытия… —Нефедов медленно перебирал струны гитары и пел вполголоса. Пел, невольно подражая Валентину Гафту, и искренне считал, что спеть лучше этот романс Батюшкова нельзя.
Надя, с ногами забравшись на тахту, внимала ему из темноты.
Мой горизонт и сумрачен, и близок.И с каждым днем и ближе, и темней, —висли слова в полутьме, над тахтой, над абажуром под платком, над жирандолью с никогда не зажигавшимися свечами, над книжными полками, над теплым клетчатым пледом, в который так уютно завернуться промозглыми осенними вечерами, когда выйти на улицу из круга неяркого света, квадрата тепла – и подвиг, и преступление.
По бороздам серпом пожатой пашни —негромкие слова, теплом вытягиваясь в форточку, растворялись в тумане, накрывшем город.
О, Алмаз! Город побивающих камнями! На засовах, тяжелых железных засовах золотые твои ворота, и не слышат даже имеющие уши, и не видят даже зрячие, как крадутся, крадутся твоей брусчаткой, где каждый камень – яхонт да яспис, гранат да оникс, сердолик да карбункул, – то конь бледный, то вол, исполненный очей, а волхвы да мистагоги (мистагог – у древних греков жрец, наставляющий в таинствах) уже давно покинули твои булыжные мостовые.
Сняты, сняты печати, о боль моя – пьяный, разудалый, разухабистый Алмаз – и вот конь белый, и всадник на нем, и имя его скрыто в веках.
Замерзла стража на страшной Антониевой башне, и фигуры на колоннаде дворца Ирода, подсвеченные пламенем из горшков с адской смесью, бросали тень на смурные и низкие облака. Горшечники и прачки, солдаты и торговцы, маркитантки и нищие, соглядатаи и рыбаки, мытари и плотники, плебеи и центурионы, житые люди и воеводы – все, все собрались сегодня в местном ДК, и стража, вечно угрюмая стража в этот раз оставила секиры и копья возле костров, на которых целиком жарились быки, и вооруженная лишь резиновыми мечами с двумя эфесами приветливо улыбалась из-под кожаных шлемов.