Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Последняя гавань Белого флота. От Севастополя до Бизерты
Шрифт:

Отец обернулся к своему спутнику, одетому в такую же форму, однако, словно бы старше званием; “Значит, решено! В Морской корпус”.

Оба вышли. И быть бы мне моряком...

Подражал ли отцу? Не знаю. Я много рисовал, и меня показывали гостям Художник! —говорили гости. “Это и есть тот художник?!” Они все произносили слово “художник” таким тоном, как если бы говорили: “А, это тот, с хвостом обезьяны?” “Ты — обезьяна?”

Я понял; надо мной смеются, и художником быть стыдно. И я полагал, что художника можно высмеивать и обижать, а вот моряка — никто не посмеет! Я еще не знал, КАК обижали моего отца! Ведь его

доводили до попытки самоубийства... Однако только ли моего отца?

Не хочу быть художником!

Отец был нетребователен к пище. О нем, я слышал, говорили в доме: “Пришел вчера — ничего нету. Отрезал хлеба, сала, запил холодным чаем и ушел”.

Однажды я видел, как отец ел наспех: ему подали в маленькой сковородке кружок черной колбасы. Она шипела. Отец резал колбасу прямо на сковороде. Он ел не так, как меня учили, — сидеть прямо и подносить ко рту кусок на вилке. Он мотал головой — к вилке! Я подумал, как жаль, что никто не учил его есть правильно и красиво — как все. (А я до сих пор стараюсь есть, сидя прямо и поднося ко рту, не нагибая головы.)

Отец завтракает. Перед ним огромный кусок сала — прислали в посылке. Я уже ел, но мне требуется самоутверждение и я подсаживаюсь к столу. “Папа, можно и мне сала?” Я не требую, а спрашиваю. В этом случае отказ будет менее обидным. Отец весело режет мне и хлеб, и сало, и я ем через силу, назло бабам, которые шастают мимо меня, а вмешаться не смеют.

“Ты уже сыт?” — спрашивает папа. Я киваю — “Да”, и сползаю со стула. Говорить я не могу — я переел и меня тошнит... Но я ел вместе с папой!

А отец после сала достал толстую почти белую колбасу. Я видел, как мама доставала ее из посылки. “Ливерная”, — сказал кто-то. “Ливер, это где-то около легкого?” — нерешительно спросила мама. Но никто не знал, где помещается ливер , а папа в этот момент отсутствовал.

Мамы больше нету... Ее в цинковом гробу увезли в Толпино, к бабушке с дедушкой (на ее родину, что ли?). Там ее и похоронили у стены деревенской церкви, внутри церковной ограды. Кладбище примыкало к самой церкви.

Мир ее праху! Теперь я без защиты...

Мы с папой в гостях. Меня развлекает крупная рыжая женщина. Она почти не говорит по-русски, но я достаточно говорю по-французски. Это — Мария Адриановна, моя будущая мачеха “Пошли к маэстро!” — весело провозглашает она, и мы у маэстро —у большого толстого лохматого дядьки с темным лицом. Я называю Марию Адриановну “мадам Мак-Мишь”; она смеется, говорит, что ее собственные дети тоже так называли ее. Откуда это “Мак-Мишь”? Не помню. “Тетушка Пико”, это я помню, была такая книжка. Папа тоже смеется.

Свершилась февральская революция. Всюду — “да здравствует свобода!”. Мы едем к дедушке в Толпино. От станции Корнево едем в коляске и выставляем наружу красные флаги — “да здравствует свобода!”.

...Со станции Корнево в той же коляске, запряженной парой темных лошадей, я еду с отцом. Отец говорит кучеру: “А ну-ка, пошевели их! Нельзя ли еще побыстрее?!”. Но лошади сбиваются на галоп и отец с досадой говорит: “Не надо, раз они у тебя скачут”.

Вообще, отец любил быструю езду. В Петрограде ему всегда подавал один и тот же извозчик; лошадь темно-серая в яблоках, но я не помню быстрой езды, хотя, бывало,

ездил с ним.

В Ревеле. Моросит дождь. Мы вдвоем с отцом. Он нанимает извозчика. Лошадь белая и очень худая, все кости наружу. Однако эта лошадь мчала нас на редкость быстро! Я очень удивился, что такая с виду замореная может так быстро бегать. “Папа, заплати ему подороже!”

В Толпино дедушка и бабушка не хотят отдавать нас родителям — тем более, что оба папы — вдовцы. Но приехал дядя Миша и увез своих девочек... Приехал мой папа и уехал один.

Кругом шепчут: “Вот Михаил Владимирович, хоть обманом да увез, а Иван Иванович не сумел — характера не хватило”.

Отец уехал в Бессарабию (на Дунайскую флотилию в Рени. — Н.Ч.).

Но вот мы все-таки в Петрограде!

Я слышу, что “денег нету”, что отец затеял какой-то бизнес с японцами... У него “контора”. О нем говорят, что он “председатель Всероссийского союза водолазов”... Бизнес — лопнул. Отца обокрали! Говорили — “это Соколов”. Я видел этого Соколова — никакого впечатления. Но в доме и с дровами скверно, и с пищей...

Отец появился с матросами. Матросы живут у нас. У одного из них огромный черно-пегий сенбернар... Бабушка провожает отца в Архангельск. Скоро и мы уезжаем в Карелию... Отца я больше не увижу.

Последнее время он хмурый и озабоченный. Он похудел. Он не улыбается. Я видел у него на столе револьвер “бульдог”, японский кинжал для “харакири”.

Ночью я пробрался в кабинет, схватил этот кинжал (точнее меч) и убил всех медведей в гостиной — пробил им их черепа из папье-маше! Этого никто не заметил.

На улицах, на стенах домов помимо всяких плакатов, газет и т.д. целые серии открыток: хорошенькие мальчики-амурчики с огромными глазами олицетворяют политические партии “анархист” размахивает бомбой, помимо всякого оружия, которым он увешен; “большевик” размахивает револьвером “бульдог”; “социал- демократ” стоит заложив ручонки за спину. “Ты меня не трогай — и я тебя не трону!” — говорит он. Другого я не запомнил...

Но, возвратясь домой, я тихо подошел к отцу и спросил, какой он партии. “Монархист!” — негромко, но твердо ответил отец. Мне неловко, и я тихо удаляюсь. Из разговоров живущих у нас матросов я знаю, что это нехорошая — самая дурная партия, и скоро всех монархистов будут убивать. Значит, папу тоже убьют...

По ночам на улицах Петрограда неспокойно. Жители организуют самооборону — дежурят у ворот с винтовками. Папа тоже дежурит. Он надевает огромный совик — оленью доху мехом наружу. Проходящие мимо шарахаются от него... Утром женщины рассказывают, кто и как перепугался.

Отец еще больше осунулся... Он состарился! А ему было не больше 43 лет!

Я спрашиваю матросов, где они были вчера. Они рассказывают, лица серьезные. Рассказывают так, что я не понял ни слова. Чтобы как-то представиться положительно, я спрашиваю:

“А Ленин был?” “Был”. “А Троцкий был?” “Был”. “А Коллонтай там был?” Общий смех. Откуда мне было знать, что это — женщина?

Поборов смущение, спрашиваю: “А Смольный был?” Никто не смеется. Самый мрачный и худой матрос говорит: “И Смольный был...”

Поделиться с друзьями: